Сын
Шрифт:
Договорились, что завтра мы идем к нотариусу. Поскольку отец не оставил завещания, его имущество должно быть разделено поровну между мной и Арлеттой.
Все это и само по себе было довольно неприятно, но окончательно я накалился, когда Ваше, держа в руке стакан с виски, начал небрежным тоном:
— Да, нам нужно еще договориться о книгах, ведь прочее имущество, очевидно, пойдет с торгов?
«Прочее имущество», которое собирался продавать с торгов твой дядя, — это те немногие вещи, среди которых отец и мать провели последние свои
— За исключением маминого ночного столика с инкрустациями, — не постыдилась вмешаться сестра, — мама мне его давно обещала. Я не взяла его тогда, после ее смерти, но теперь…
— Тебе известно, Ален, что этот столик был обещан Арлетте? — спросила меня твоя мать. Я ответил сухо и решительно:
— Нет!
— Но послушай, Ален! Ты вспомни, когда мы еще жили в Ла-Рошели…
— Нет!
— У тебя плохая память. Хотя ты так мало знал маму…
— Меня интересует, что хотел сказать твой муж по поводу книг.
— Просто я хотел предложить тебе одну вещь, но ты, по-видимому, не в духе.
— Я слушаю.
— Говорить?
— Да.
— Я лучше, чем ты, знаю библиотеку твоего отца — ведь там, в Ла-Рошели, я был уже женатым человеком, написал свой первый роман, а ты еще был студентом и мало чем интересовался. Поприще, которое ты себе избрал, имеет отношение к управлению, к науке, если угодно, а твоего отца интересовали в основном исторические мемуары, философские сочинения…
На самом деле моего отца интересовали все книги. Он ведь был еще и библиофилом, не пропускал в Ла-Рошели ни одного книжного аукциона, которые проходили по субботам в зале Минаж. У него, так же как и у меня, было свое убежище, только не «кавардак», а великолепный кабинет, в котором все стены были уставлены книгами в роскошных переплетах.
Книги эти составляли излюбленную тему его разговоров, они были с ним до последнего его часа, и именно они очень помогли ему во второй половине его жизни.
— Учитывая мою профессию, — продолжал твой дядя, — я полагал, что мы можем…
Я не указал ему на дверь. И не дал по физиономии. Его предложение, высказанное даже немного снисходительным тоном, сводилось к следующему: библиотека целиком переходит к нему, а я получаю сумму, которая будет выручена от продажи мебели и прочих вещей.
Он, очевидно, неверно объяснил себе мое молчание — я, словно окаменев, сидел в кресле, крепко сцепив пальцы рук, и не отрываясь смотрел на ковер. Он попытался как-то меня улестить:
— Мебель по большей части там старинная, а подлинные вещи в наше время идут за огромную цену. Да и среди картин есть несколько довольно ценных…
И тогда, почти так же, как ты сегодня за обедом, я порывисто вскочил и произнес одно слово:
— Нет!
Должно быть, вид у меня был решительный, потому что сразу воцарилось молчание, довольно долгое: за это время я успел выйти из комнаты, хлопнув дверью (опять же как ты!).
Я не бросился по твоему примеру на постель, но, так же как ты, кипя негодованием, упал на стул перед письменным столом и сидел до тех пор, пока твоя мама не пришла мне сообщить:
— Ушли.
Темную комнату освещала только настольная лампа под желтым пергаментным абажуром. Садясь напротив меня, мать сказала:
— Хорошо, что ты ушел. Ты бы не сдержался.
— Он что-нибудь сказал?
Я догадывался, что именно он мог сказать. Она немного помедлила:
— Да.
— Что?
— Тебе это так важно? Я кивнул головой.
— Что ты причинил достаточно зла всей семье, в том числе и своему отцу, и теперь мог бы вести себя поприличнее. Прости меня, Ален. Ты просил повторить его слова.
— Что же вы решили?
У нее появилась торжествующая улыбка:
— Книги остаются у нас, а они получат всю сумму от продажи дома.
— А столик?
— Я уступила его твоей сестре, все равно он не подходит к нашей спальне. Тебе остается письменный стол отца и его кресло. А теперь знаешь, что мы сделаем?
— Нет.
— Пойдем в ресторан. Это был правильный выход.
Удивительный сегодня день. Внизу, у лифта, мы встретили тебя.
— Пойдешь в ресторан, Жан Поль? Ты минуточку поколебался, но на этот раз пошел с нами.
Глава 3
В марте 1939 года я встретил твою мать, которую звали тогда Алиса Шавирон. И ей и мне — я старше ее на месяц — в то время шел тридцать второй год.
Для людей моего поколения весна 1939 года — особая. Мы жили, как бы подчиняясь ритму событий, которые происходили в мире.
За несколько месяцев до этого, осенью тридцать восьмого, мы были мобилизованы и отправлены на границы, и мало кто из нас надеялся оттуда вернуться. Я тоже был призван из запаса и в звании младшего лейтенанта пехоты направлен во Фландрию, под низкое северное небо, которое, словно плохо заштопанный бурдюк, то и дело лопалось, поливая нас дождем. Все там было холодным, мокрым, грязным — дорога, грузовики, в которых нас везли, задние комнаты трактиров, где мы спали, когда начальство наконец решалось объявить привал. Проезжая через деревни, мы часто видели, как жандарм, соскочив с велосипеда и постучавшись в чью-то дверь, вручает повестку, потому что по каким-то недоступным нашему пониманию политическим соображениям официально общая мобилизация не объявлялась.
Там, на этих дорогах, я впервые увидел движущиеся нам навстречу вереницы машин с привязанными к крыше матрасами, с целыми семьями, увозящими с собой наиболее ценное из имущества. Помню, селения и городишки, которые мы проезжали в сером тумане, казались какой-то призрачной, зловещей декорацией: Креси-эн-Понтье, Девр, пропахшие острым запахом селедки предместья Булони, Хардинген, Берк, откуда уже эвакуировали лежачих больных, и, наконец, Ондскот, где мы остановились перед полосатыми желто-черно-красными пограничными столбами, за которыми виднелись мощеные дороги Бельгии.