Сын
Шрифт:
И этот человек ради меня, ради моей любви, которую всякий другой счел бы обыкновенной интрижкой, совершенно сознательно пошел на риск.
Почему, ради чего обрек он себя на подобную жизнь? Он только с тревогой смотрел на меня, лишь изредка давая робкие советы.
Может быть, моя любовь напоминала ему то, что он когда-то испытывал к моей матери, которой остался верен всю жизнь. Может быть, ему казалось, что, помогая мне, он как бы живет сызнова? Или же он боялся, что я упущу свое счастье, пусть даже крошечное?
Теперь
Рассказывать о том, что происходило «до» и что произошло «после», мне было довольно легко. Но вот я дошел до самого главного — до тех нескольких дней, нескольких часов, которые решили нашу судьбу, и с изумлением обнаруживаю, что воспоминания мои путаются, что я не так уж уверен в том, что точно помню все обстоятельства, — словно потеряв власть над событиями, став их игрушкой, человек теряет и ясность мысли.
Мне кажется, всего лучше и всего честней просто изложить факты в их последовательности, не пытаясь ничего объяснять или описывать, что я тогда чувствовал.
Итак, субботний вечер в начале декабря, здание префектуры, та самая каморка на лестнице, которую мы с Мод назвали своей конуркой. Дворы, лестницы, кабинеты префектуры в этот час уже пусты, и в нашей квартире на втором этаже все легли, кроме отца, — подъезжая с Мод на мотоцикле, я видел в его окне свет, пробивающийся сквозь занавески.
Помню, что Мод забыла перчатки и очень замерзла на заднем сиденье, руки ее были совсем синие, и я согревал их в своих руках.
Она сказала — не сразу, немного помедлив:
— Боюсь, как бы мне не осложнить твою жизнь, Ален.
Я стал что-то возражать, но она добавила:
— Кажется, я беременна. Я в этом почти уверена. Мы сидели с ней на краю железной кровати, двое насмерть перепуганных детей. Я был очень взволнован, но еще больше перепуган и не стал возражать, когда она сказала тихо, притворяясь, будто ей совсем не страшно:
— С Лоттой это случалось два раза за последний год. Никола сам сделал что надо, и все прошло благополучно.
Через три дня я из Пуатье поехал в Бордо, чтобы договориться с Никола. Но раньше Рождества он приехать в Ла-Рошель не мог. Жил он в комнате с розовым абажуром, вроде той, в какой жил я в Пуатье; в тот вечер он ждал к себе девицу.
В разговоре с ним все показалось очень простым. Он дал мне маточный зонд и объяснил, как им пользоваться.
— Только смотри, никому ни слова. Я студент-медик, и если это станет известно, я получу пять лет тюрьмы да вдобавок запрещение заниматься врачебной практикой.
Я вернулся в Пуатье. Опять суббота, опять вечер в Ла-Рошели. Лотта была в курсе дела, но в тот вечер мать ее оставалась дома.
— Лучше вам проделать это в префектуре…
Холодная желтоватая мгла окутывала порт и город, через равные промежутки времени небо оглашалось мычащим воем сирены, предупреждавшей о тумане. Казалось, это вопит океан.
Я обедал со своими: мы с Мод решили, что все должно идти, как обычно. Мать, как всегда, неподвижно сидела на своем месте во главе стола, сестра и ее муж ругали литературных критиков. Тогда как раз вышел первый роман твоего дядюшки.
В девять часов мы, я и Мод, словно два преступника, прокрались в свою конурку. Я весь дрожал и не мог сделать того, что было нужно.
— Послушай, а если я все-таки пойду к твоему отцу…
— Ты не знаешь его, Ален.
— Мы бы сразу поженились. Я стал бы работать…
— Но ты же знаешь, это невозможно.
В одиннадцать часов она была мертва.
Не пишу никаких подробностей. Не хочу вспоминать. Я знал, что отец в кабинете, но не пошел к нему. Я хотел побежать за нашим врачом, доктором Байе, он был и нашим другом — но услышал в ночи вой сирены, словно вопль ужаса или отчаяния.
Я подождал, пока во втором этаже погас свет — значит, отец пошел спать. Тогда я схватил Мод на руки и бросился вверх по лестнице. Через чердачное окно я вылез на крышу.
На крыше стоял резервуар высотой метра в два, обшитый внутри цинком. Кто-то из прежних префектов распорядился поставить его там, не знаю для какой цели — то ли для дождевой воды, то ли чтобы иметь запас на случай, если испортится городской водопровод. Я обнаружил его, когда мне было лет двенадцать-тринадцать, и не раз прятался в нем.
Я не поскользнулся на мокром шифере, не сорвался со своей ношей вниз, на тротуар…
Когда я на цыпочках прокрался в дом, я был уже другим человеком, не таким, как другие. Я перестал быть молодым. И вдруг в коридоре я услышал голос, от которого весь похолодел:
— Куда ты, сын?
В пижаме и халате он пошел за мной; вместе мы вошли в нашу каморку. То, что он там увидел, не оставляло никаких сомнений — он сразу понял, что произошло.
Он не произнес ни единого слова упрека, не задал мне ни одного вопроса.
— Пойдем в мой кабинет.
Несколько угольков еще багровело в камине.
— Исправить уже ничего нельзя, но можно еще кое-что предпринять, чтобы не погубить твою жизнь.
Не помню, плакал ли я. Просил прощения? Помню только, я все повторял:
— Позвони господину Дурле!
Это был начальник полиции, я не раз видел его у отца, сдержанного, бледного, с густыми седыми усами.
— Позвони господину Дурле! Я не в силах больше выносить, что она там, наверху… Как, как я мог…
— Сейчас позвоню. Послушай. Мне пятьдесят лет. Многие умирают, не достигнув этого возраста. Я от жизни ничего больше не жду, ты свою только начинаешь…