Сыновний бунт
Шрифт:
— Хорошо, Яша, придумал, что заставил меня помолчать. А башковитый у меня бухгалтер! — искренне удивился Иван Лукич. — В этих цифрах, как рыба в воде, и расчеты у него, правильные. Молодец! До чего умно и складно получилось у него! Веришь, Яша, раньше я как-то не примечал у Чупеева. такого ума.
Когда слава «Гвардейца», подобно вешним водам, вышла из журавлинских берегов и разлилась по всему Ставрополью и так приподняла, так возвысила Ивана Лукича, что поглядывать на мир с этой непривычной высоты ему было страшновато, секретарь парткома оставался все таким же неприметным. Хотя и журавлинцы и сам Иван Лукич понимали, что без Закамышного добиться
— Яша, или ты не обожаешь наград? — А что случилось?
— Ну как же что? Все люди, ежели к ним приглядеться, как те малые дети, — сказал Иван Лукич многозначительно. — И все они любят, когда их по головке погладят, приласкают. А ты один среди нас, выходит, не похож на всех людей.
— Выдумываешь, Ваня. Нашел, о чем говорить.
— Ничего я не выдумываю, всем это видно. Сколько передовиков мы представили к награде! В том большом списке и ты был. Но свою фамилию ты вычеркнул? Вычеркнул! А зачем? Ведь награда…
— Что, Ваня, награда? — перебил Закамышный. — Жилось бы журавлинцам хорошо. Это, как я понимаю, важнее всего. Так? А?
— Оно-то так, — нехотя согласился Иван Лукич, — обеспеченная жизнь — дело стоящее, мы этого добивались… А все-таки и без поощрений нельзя.
В тот день, когда Иван Лукич вернулся из Москвы и его грудь украсили орден Ленина и новенькая, вся в сиянии, звездочка Героя Труда, он вечером пришел к Закамышному. Поставил на стол бутылку вина. Пока Груня готовила закуску, Иван Лукич рассказал о новостях, о Москве.
— Ну, Яша, выпьем за «Гвардейца» и за колхозную гвардию, — сказал он, с любовью глядя на друга. — И за тебя, Яша…
— Погоди, Ваня! — перебил Закамышный. — Сперва за Героя Труда, за твое здоровье, Ваня, чтоб легко и хорошо жилось тебе на свете.
— Согласен, можно и за Героя. Но душой, Яша, я пью за тебя. И хоть ты остался без награды, я знаю — ты её достоин. Дай обниму тебя, Яша! — Иван Лукич был навеселе и, расчувствовавшись, прослезился. Отвернулся, смахнул слезу и сказал: — Знаешь, Яша, о чем я все эти дни думал? Э! Нет, нет! И не знаешь и не догадаешься!
— Скажи, вот и узнаю.
— О тебе, мой добрый комиссар. Да, именно о тебе! — Иван Лукич волновался и говорил громко: — Вот уже сколько годов гляжу на тебя, Яков, и диву даюсь. Почему ты такой? Не крути головой и не ухмыляйся. Рассуди сам! Идем мы в ряд, сказать, одной бороздою, вместе радуемся и вместе горюем. Тут у нас все пополам! Я в степи, и ты в степи, я ночь не сплю, и ты ночь не спишь… А далее у нас получается разнобой. Я у всех на виду, хожу, можно сказать, в славе и в почете, портрет мой в газете печатали, в президиум меня сажают или ещё куда. И ежели в поле мы с тобой завсегда вместе, то в такую торжественную минуту рядом с собой тебя не вижу.
Почему, Яков? Поясни!
— Зря. Ваня, затеял эту балачку, — возразил Закамышный. — Ты председатель, твои заслуги, Ваня, всем известны. Так что ни к чему этот разговор. Лучше подумать бы нам о бригадирах. Что-то они за последнее время сильно разленились, а особенно Лысаков. Пока ты был в Москве…
— Погоди! — перебил Иван Лукич, хватая друга за локоть. — Бригадиры от нас никуда не денутся, и ежели Лысаков или кто иной разленился, то мы быстро их подбодрим. Но зараз, Яков, речь о другом. Может, я не совсем понятно объяснил тебе и ты не смог уловить мою мысль? Не смог?
— Уловил твою мысль, но зачем об этом, Ваня, разговаривать?
— Ни
Яков Матвеевич повиновался и поставил перед Иваном Лукичом настольную лампу. Иван Лукич снял зеленый колпак и пальцем показал на лампу.
— Погляди, Яша, хорошенько на это электро-чудо. Сияет?
— Вижу. Что дальше?
— Теперь взгляни на шнур, по каковому устремляется к лампочке невидимая тебе энергия. Для прочной убедительности возьми шнур в руку. Взял? Вот так! Шнур как шнур, верно? — Раду-, ясь тому, что пример отыскался и простой, и, как он полагал, весьма наглядный, Иван Лукич покручивал ус и самодовольно усмехался. — Слушай дальше. Всякому человеку известно: лампочка сияет оттого, что к ней устремляется невидимый глазу ток, отключи этот ток — и лампочка погаснет… Правильно я сужу о технике?
— В общем, правильно, — согласился Закамышный, держа в руке шнур, — но к чему все это?
— Зараз поймешь! К тому, Яша, веду речь, что человек того тока не видит и руками пощупать не может. И когда мы смотрим на лампочку, как она сияет, мы радуемся и забываем, что есть две силы: видимая и невидимая. Вот и у нас с тобой так получается. — Иван Лукич не мог сидеть, прошелся по комнате, с улыбкой глядя на молчавшего Якова. — И ежели молвить иносказательно, то вот эта лампочка — это есть я. Она горит, её все видят, могут и руками пощупать и вообще… А вот шнур и та невидимая сила, что по нему марширует и зажигает лампочку, — это, Яша, ты. Чего смеешься? Именно так! И кто тут важнее: лампочка или ток?
— При чем же тут я? — спросил Закамышный. — Ежели говорить об энергии, то это скорее колхозники. Они сила, это верно.
— Не скромничай, Яков, не надо. — Иван Лукич сел к столу, надел на лампу колпак. — Ну, а как пример? Удачный?
— По-моему, пример странный и даже смешной.
— Вижу, Яков, ни черта ты в жизни не смыслишь! — рассердился Иван Лукич. — Ежели приглядеться, то пример сильно для жизни поучительный! Так-то, Яков!
III
Думая о том, как он встретит Настеньку, о её отце, которого хорошо бы повидать дома, Иван открыл дверь и в тесных сенцах столкнулся с тетей Груней. Она куда-то торопилась. В руках у нее была кошелка; из нее выглядывала петушиная голова с красным, как язычок пламени, гребнем. Груня посмотрела на Ивана, как смотрят на человека, которого давно считали пропавшим без вести или который поклялся, что никогда ноги его не будет в этом доме, и вдруг заявился. На дородном, с темными стежечками бровей лице её то появлялась улыбка, то оно выражало: испуг. Дело в том, что Груня не раз слышала, как Иван в полночь подводил Настеньку к воротам и как они о чем-то шептались. Ей не хотелось, чтобы Иван подходил к воротам с её дочкой. Она называла Ивана «книгинский беглец» и считала, что он не женится на Настеньке, а только закружит девушке голову и что ночное провожание к добру не приведет. Лучше бы ничего не знать и ничего не слышать. Но, как на грех, случалось так, что в ту минуту, когда молодые люди приближались к воротам, Груню покидал сон. Оконце было раскрыто, и её чуткие уши улавливали не только шаги и весело бубнящие голоса, не только тихий, нарочито приглушенный смешок Настеньки, но и звуки, очень похожие на поцелуи. «Быстро книгинский беглец влез в душу девушки! — горестно думала Груня, ворочаясь в постели. — Раз дело дошло до поцелуев…»