Сыновья
Шрифт:
Иосиф молчал. Так, значит, они пришли, убийцы. Он силился понять слова Константина, это было нелегко. Наконец удалось. Разве он не сказал, что не виноват? Вероятно, оно так и есть, во всяком случае, он в этом убежден. Но кто без вины? Они все помогали, они все травили его еврейского сына. Наконец Иосиф открыл рот, ему удалось заговорить:
– Да, – сказал он, – конечно, ты не виноват, клянусь Герклом. – Он даже улыбнулся, правда, с чудовищным трудом.
Это посещение стоило полковнику Лукриону больших усилий. Он считал, что его присутствие здесь – благородный поступок, а Иосиф, по-видимому, недостаточно оценил это благородство. Правда, Иосиф Флавий был римским всадником и имел доступ к императору, но, в конце концов, он все же только еврей. Это явствует хотя бы из того, как он вел себя. Сидеть в соседней комнате, опрокидывать кровать – какие варварские, суеверные обычаи.
Вместе с сыном подошел Лукрион поближе к телу. Полковник с самого начала предчувствовал, что дружба с евреем добром не кончится. А вот теперь этот Симон лежит мертвый на опрокинутой кровати, и виноват его Константин. На всякий случай, чтобы предотвратить месть умершего, он возьмется за Константина и хорошенько его выпорет. Закон повелевает хорошо относиться к мертвым, а к тому же еще этот мальчик – для еврея – был необычайно мил и очень смышлен. Кровать они опрокинули, эти суеверные люди, но о самом главном, наверно, позабыли. И Лукрион вытащил из кармана медную монету и положил ее Симону под язык, дабы ему было чем заплатить перевозчику мертвых, Харону.
Подавленный стыдом и раскаянием, косился Константин на тело. Какого он свалял дурака. Вероятно, его товарищ даже не знал, почему, собственно, Константин с ним рассорился. Чудесный парень был его друг Симон. Как искусно он соорудил «Большую Дебору», – это не шутка, – и под конец даже предложил ему серую белку. Если бы Константин поговорил с ним откровенно, они бы не разлучились, будь то в разбойниках, будь то в солдатах, и этот ужас не случился бы.
Так стояли они перед телом, а Иосиф сидел на полу в соседней комнате. Затем, пробыв, сколько полагается, полковник трижды поднял руку, прощаясь с умершим, как должен делать в подобном случае каждый римлянин, то же самое сделал и его сын, и они воскликнули:
– Прощай, Симон!
Затем хмуро, еле поклонившись Иосифу, Лукрион с Константином удалились.
Среди дня пришел Алексий. Этот обычно спокойный и вежливый человек продолжал относиться к Иосифу так же вызывающе, как и накануне.
– Мы с доктором Лицинием все устроили относительно погребения, – сказал он. – Завтра мы предадим его земле, возле Аппиевых ворот.
Иосиф сидел на полу, он казался опустошенным до последних глубин. Перед его глазами стояла пелена, как тогда, в пещере, когда он умирал от жажды. Он слышал агрессивный тон Алексия, понял, что тот тоже считает его не без вины. Но это его не трогало. В нем все еще звучали стихи из книги Когелета: «Всему свой час, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать насажденное; время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить; время искать и время терять; время обнимать и время удаляться от объятий; время войне и время миру. Что же за польза работающему от того, над чем он трудится?» [76] Это вспоминал, продолжая сидеть на полу, упрямый, одичавший Иосиф. Его руки и ноги, вероятно, онемели, но он не двигался.
76
«Екклезиаст», III, 1–9 (с незначительными пропусками и перестановками).
Приходили друзья проведать его. Деметрий Либаний, Клавдий Регин, доктор Лициний. Ему прислали в ивовой корзинке траурное кушанье из чечевицы. Но хотя закон и предписывал утешать скорбящих, евреев пришло немного. Иосиф упустил время сделать умершего своим сыном, а своего другого сына он не сделал евреем. Они считали, что смерть мальчика – кара Ягве.
На другой день Симона-Яники похоронили. Лишь немногие провожали его. Среди римлян у него было много друзей, и до костра они бы, конечно, его проводили. Но то, что его не сожгут, а зароют в землю, возмущало их. Еврейская религия была разрешена, и евреям не запрещали хоронить по их ритуалу. Но все жалели мальчика, тело которого будет столь варварским образом отдано на съедение червям, и никто не хотел участвовать в таком погребении.
Поэтому процессия, сопровождавшая Симона к вечному дому его, была очень малолюдной, но привлекала всеобщее внимание. Сам Иосиф немало этому способствовал. Он шел за носилками, по иерусалимскому обычаю,
– Это писатель Иосиф Флавий, еврей. Боги покарали его. Сначала император отослал его еврейскую принцессу, а теперь боги преисподней отняли у него сына.
И они качали головой, глядя на этого одичавшего, оборванного человека; многие смеялись, праздношатающиеся примыкали к шествию и наслаждались зрелищем скорбящего еврея.
Иосиф же громко выкрикивал свои жалобы, странные жалобы. Хоть и было разрешено преувеличивать, восхваляя умершего, но только тем, кто шел впереди носилок. Те же, кто шли сзади, должны были строго придерживаться истины, и в Иерусалиме это правило соблюдалось с удвоенной строгостью. Поэтому Иосиф восклицал:
– Горе, горе мне через моего сына Симона, моего первенца, незаконнорожденного. Он умел обходиться с оружием, с маленькими орудиями, точно римлянин, и от орудия погиб он, словно во время войны, и я научил его владеть этим орудием. Горе мне, горе через моего первенца Симона, незаконнорожденного, и где же император, которому этот мальчик, быть может, приходился братом.
Он хотел этим сказать, что осталось невыясненным, не был ли Симон сыном старика Веспасиана, так как он первый спал с военнопленной Марой. Однако видевшие мальчика знали, что между ним и Веспасианом не было не малейшего сходства, но что он во многом походил на Иосифа.
Те, кто понимал слова Иосифа, удивлялись его исступлению и самоистязанию. Римляне же смеялись все громче. Ему это было безразлично. Он кричал:
– О, горе, горе мне, только теперь вижу я, слишком поздно, что он был сыном моего сердца.
И он топал ногами и бил себя сандалиями, не обращая внимания на то, что некоторые качают головой, слыша его странные речи, а другие смеются над его нелепым поведением. Так, вероятно, смеялась Мелхола, жена Давида, над своим мужем, когда он плясал перед ковчегом Ягве; но Давид не обращал на это внимания.
На могилу мальчика Симона мало кто приходил. На третий день явился мальчик Константин и принес с собой серую белку, которую выпросил у Алексия. Очень взволнованный, с большим трудом он убил зверька, принеся его в жертву, чтобы товарищу было чем поиграть в Аиде. Он долго решал, отказаться ли ему ради своего мертвого друга от «Большой Деборы» или от белки, и наконец все же принес в жертву зверька. И вот он стоял над могилой, белка искусала и исцарапала его, руки его были залиты кровью, кровью белки и его собственной, и ему стоило больших усилий не потерять сознание. Все же он был теперь бесспорным и законным наследником «Большой Деборы».
Сам Иосиф, как того требовал закон, в течение семи дней оплакивал сына, сидя на полу, в разорванной одежде, и за эти дни он взборонил и вспахал свою душу. Потом он сел за стол и написал псалом «Я семь».
Отчего ты столь двойствен, Ягве, Как столб путевой, у которого мальчишки, из озорства Вырвав дощечку одну, на другой переделали надпись. Так что теперь лишь одна доска Указует на восток и на запад. Почему ты людям не даровал Вавилонской башни И смесил их языки? И один теперь греком зовется, другой – евреем И римлянином третий, Хотя они созданы единым дыханием, Из одного ребра. У меня тяжба с тобой, Ягве, И хороший повод для спора, Иосиф бен Маттафий против Ягве, – так именуется тяжба. Почему я, Иосиф, должен быть Римлянином, или евреем, или тем и другим, Я хочу быть Я, Иосифом быть хочу, Таким, как я выполз из материнского лона, Не расщепленным в народах, Принужденным искать, от тех или от этих я родом. И из великого моего расщепления Кричу я тебе: Дай мне быть Я, Ягве! Или отбрось меня снова в пустоты пустот, Из которых ты вырвал меня В сияние этой земли.