Сыновья
Шрифт:
Дети - Гришке - тогда было восемь, Гошке восемь плюс четыре - сперва озадачились, а потом побежали в отцовскую комнату делить его вещи и, главным образом, похабные фотографии - с матерью они несколько лет уже жили врозь. Вначале старший побежал - Гошка, а за ним и младший Гриша - но тот просто из чувства обычной братской конкуренции. В фотографиях у него необходимости еще не было. У Шилко-старшего в комнате обреталось много совершенно дурацких, ненужных, но особенно притягательных вещей - игра с волком, ловящим куриные яйца, шашки, новые почти карты и нож. Нож был не финка, но хороший: когда его бросали в дверь - втыкался
Мать была обычная русская женщина. Хотя нет, обычных людей не бывает. Бывают незаметные. Мать была незаметная. Маленькая, по-воробьиному взъерошенная, по-воробьиному бестолковая. Даже нос у нее был птичий и детям она говорила, когда маленькие были: "Поцелуй мамулю в клювик!" Женщина-воробей. И по школе прыгала также - полубоком. Работала учительницей домоводства. Пирожки, двойная строчка, выкройки на газетах... В плане прокорма хорошая работа, особенно когда проходили выпечку пирогов и кексов.
Гришка был в мать - такой же мягкобокий, гладкоплечий, с той же суетой в движениях, с той же ладной, немужской совсем грацией. Старший - Гошка - пошел в отца, жилистый, нервный, рано, едва ли не в двадцать лет уже плешивый.
Но отец был идеалист, а Гошка был жулик, причем жулик неудачливый, с завалом в идеализм. И наркоман, с трехлетним уже стажем. По этой причине таскал из дома что придется. Тостер из кухни, видеомагнитофон, у матери кольцо обручальное. Только у младшего брата не воровал, чуял безошибочно: тот не спустит. У Гришки с детства осталось не давать себя в обиду. Правда, тогда он железки всякие хватал, палки, клюшки, зажмуривался и начинал быстро махать. Бестолково махал, но неостановимо. Его и в школе дразнили "псих". Психом быть неприятно, но выгодно. Брат его за это уважал. Он сам был такой - тощий, но задорный.
Гошка был уже под судом. За сбыт краденого. Пожалели на первый раз, дали три года условно. Мать его лечила очень капитально: кровь прогоняли через фильтр, давали что-то глотать, крутили перед глазами шарик, при виде которого Гошка начинал неостановимо ржать. Он месяц продержался, а потом снова стал колоться и сбывать. Сам брат не крал - кишка была тонка - только спускал через рынок и в комиссионках то, что воровали его приятели и приятели его приятелей. Сбывать самому было опаснее, чем отдавать перекупщику, но тот платил смешные деньги. Чаще же и денег не давал - таблетками расплачивался и уколами, гад...
* * *
Гошка объявился ночью, около часа. Открыл дверь своим ключом. До этого он два дня не ночевал дома. Мать сидела на кухне на табуретке и раскачивалась. Она уже пережила деятельный период беготни, звонков кому придется. Ее выслушивали сочувственно, но как-то отрешенно: чужое горе заразно, от него выгоднее отстраниться.
Георгий - Гошка - не очень удивился. Он мало чему удивлялся: не тот бы человек.
– Вот козлы, - сказал он.
– Ну, ничего, мать. Фотки сличат и выпустят. Мои в деле есть, а у него рожа другая... Значит, все-таки лоханулся, придурок.
Придурком Гошка назвал не брата, а другого, из-за которого все и затеялось. Дело было очень простое и неказистое. Один его приятель - скорее приятель приятеля, ну да это неважно - разбил ночью в машине стекло, снял паршивеньку корейскую панель "Эл-Джи" и взял с заднего сидения вельветовую
– Вот дурак! Зачем он во второй раз вернулся?
– воскликнула мать.
Гошка передернул плечами. Он был философ и не искал объясний уже свершившемуся.
С возвращением старшего у матери наступил второй период оживления: спать она не могла, ждала утра, чтобы вызволять Гришку. Ждать спокойно было не в ее воробьиных привычках: она стала ожесточенно мыть посуду, потом полы, потом подоконники. Гошка наблюдал.
– У нас больше нет ничего грязного?
– спросила мать.
– Я откуда знаю? Вроде, ничего.
– Ночевать-то не здесь будешь?
– Не-а.
– А где?
– Да там у одного...
– Это у плоского такого?
– мать провела вдоль своего лица ладонью. Она удивительно умела передразнивать.
– Ага. Такой, - усмехнулся Гошка.
Его всегда удивляло, как мать догадывались, что за "один" и что за "другой" - хотя он ей никогда ни о ком не рассказывал и имен не называл.
Через час Гошка ушел и больше домой не приходил.
А мать, дождавшись восьми, отправилась вытаскивать младшего. К Гришке ее не пустили, сказали, чтобы ждала следователя и с ним разбиралась. Она его прождала до обеда, а когда дождалась, тот сообщил, что передал дела другому. Его, мол, отзывают на усиление. Назвал фамилию, то ли Панкратов, то ли Панкратьев: "Обращайтесь теперь к нему".
Когда мать вернулась, у квартиры стояли три милиционера, совсем еще зеленые, один, самый бойкий, даже с угрями на лице. Бедняга их, видно, давил, а они под кожу уходили, красными такими блинками. Милиционеры в сотый раз уже звонили и прислушивались: все им мерещилось, что кто-то ходит. Ходил кот.
Увидев мать, милиционеры стали наскакивать на нее с петушиным задором, но она была такой пепельной и безразличной к наскокам, что они вскоре угомонились.
Эти молоденькие, особенно тот, с блинками, самый дотошный, долго интересовались, где ее старший, рылись в бумагах, искали записные книжки - их у Гошки никогда не было. "Ничего не знаю. Дома не ночует. Не знаю!" - не прислушиваясь к вопросам, повторяла мать.
Тогда они стали звонить кому-то по телефону (рация в квартире не тянула) и отчитываться. Мать сообразила, что начальство вроде собиралось посадить этих троих в засаду, но как бы не до конца хотело, а так, неопределенно. То ли людей не было, то ли дело пустяковое. И эти молодые тоже не хотели сидеть, отнекивались и мычали в трубку. Отмычались и ушли.
А потом вообще уже не приходили, а только звонили и спрашивали Гошку разными голосами - первый раз женщина звонила, другой раз парень. Вроде друзья. Но мать как-то сразу просекала: была не дура - и отвечала то же самое: ничего не знаю.