Сысоев
Шрифт:
В одно прекрасное утро пришла наконец желанная весть.
На всю жизнь запомнил я этот миг. Ворвавшийся к нам из соседней палаты раненный в обе ноги ефрейтор Гринюк без всяких слов со всего размаху швырнул об пол свои желтые костыли, и они с грохотом разлетелись на мелкие щепки. В наступившей после
— Неужели?…
— Точно! — гаркнул Гринюк и, потеряв равновесие, рухнул спиной на чью-то пустую койку, захохотал счастливо и безмятежно. Его высоко вскинутые ноги быстро и озорно зашагали в воздухе — последние шаги войны…
Превозмогая боль, в первый раз за много месяцев сел в кровати Маклецов…
Сысоев попросил, чтоб ему скорей свернули цигарку…
В палате откуда то появилось отсутствовавшее до сих пор радио, черная тарелка «Рекорда» до краев наполнилась торжественными маршами.
На следующий день сообщили о победном салюте. Новая волна радости подняла на ноги даже тех, кому еще не велено было вставать.
Задолго до назначенного часа в госпитале настежь распахнулись все окна, все двери.
Койка Маклецова была развернута так, чтобы и ему было все хорошо видно.
Только Сысоев лежал в своем углу. Мы старались не думать о нем, даже не смотреть в его сторону, а сами… не сводили с него глаз, и все наши мысли были о нем. Чувствуя на себе смущенные, как бы виноватые наши взгляды, он беспомощно шевелил забинтованными руками и вдруг — мы увидели это совершенно ясно — выпрямился, широко развернул богатырские плечи: первые всплески гимна влетели в палату!
Сысоев лежал так минуту или две, рослый, еще более вытянувшийся, похожий на правофлангового, застывшего по команде «смирно».
Наконец нервы его не выдержали:
— Развяжите глаза! Развяжите!…
Кто то побежал за доктором. Через несколько мгновений сам главный врач стоял у койки Сысоева.
— Развяжите! — упрямо повторял Сысоев одно и то же. — Ну развяжите же! Развяжите!…
За окнами полыхало разноцветное салютное пламя, но мы глядели только на доктора и ждали его решения. А он стоял растерянный, колеблющийся, каким никто из нас не привык его видеть.
— Ну ладно, пусть будет по-вашему, — сказал наконец он. — Но только на одну секунду, запомните.
— Пусть хоть на одну! Спасибо, доктор! Развязывайте… — простонал Сысоев. Мы увидели: в промежутке между двумя вспышками салюта сверкнули ножницы в руках врача, белая повязка упала с глаз солдата, и он, поддерживаемый кем-то, распятием замер в проеме окна.
Сысоев молчал, но мы поняли — он счастлив, совершенно счастлив…
А доктор был неумолим. Вот он уже снова туго накручивал бинты на больные глаза.
В ту ночь я опять сидел на краю койки Сысоева. Мы говорили обо всем, что волнует солдатское сердце. О прошлом. О настоящем. И конечно — о будущем.
— А землю ковырять я все-таки буду, старик, — сказал мне вдруг Сысоев. — Хоть впотьмах, хоть как, а буду, буду! Честное слово, буду! Мы под Ельней, помню, ночью копали — ровно, как по шнуру, а на небе и звезды не было. Можно приноровиться…
— Постой, постой, почему впотьмах? Вот сделают операцию, все в полном ажуре будет. Я уверен, слышишь?
— Тебе честно сказать про «ажур» этот? — остановил меня Сысоев. — Сказать?
— Скажи, конечно.
— Салюта нашего нынче я не видел. Ни одной искорки. Понял?