Та самая Татьяна
Шрифт:
Где Цирин это выкопал? Она обернулась к нему – потребовать объяснений. Но увидела, что комната пуста.
В распахнутую дверь видно лишь небо. А в нем – высоко, в бескрайней горной сини – парит белоснежная чайка.
2. Та самая Татьяна
Рукопись на русском языке, таинственным образом найденная Татьяной Садовниковой в Тибете в октябре 2012 года
Предисловие
Писано в Санкт-Петербурге в 1872 году
В ночь под Рождество позапрошлого, 1870 года в своем доме на Фонтанке скончалась княгиня Татьяна Ртищева. Она покинула сей мир в почтенном возрасте, пережив трех
Вынужденно проживая в столице и улаживая новые дела свои, досуг я коротал за разбором бумаг, оставшихся от княгини. Занятие сие немало меня развлекало. После кончины от бабуленьки остались альбомы, в коих она записывала по дням едва ли не всю жизнь свою. Тетради in quarto в сафьяновых переплетах она начала вести в девичестве; насчитывалось их, по годам, более пяти десятков, и обнимали они едва ли не всю ее жизнь. Впрочем, в альбомах последних двух десятков лет записи личного характера почти отсутствуют, не считая замечаний о погоде. Велись лишь скрупулезные заметки хозяйственного порядка; последняя запись гласила: «Крепкий морозец, снежок. Наградные к Рождеству дворнику – 1 рубль; Наташке – 1 1/2 рубля; Наташке на провизию – 5 рублей с полтиною». Даже удивительно, как при подобной въедливости можно было настолько расстроить денежные дела свои!
Однако далеко не всегда тетради бабушки были столь же скучны; в альбомах, относящихся к баснословно далеким временам молодости – последним годам правления императора Александра Павловича, – заметки княгини легки, свежи и остроумны. И вот долгими зимними вечерами, в свете одинокой свечи, в огромном доме я зачитывался ее записками. Писала бабушка, естественно, по-французски, ибо по-русски, как истинное дитя прошлой эпохи, она в те дни изъяснялась с трудом. Слог имела несколько тяжеловесный, но откровенный и живой. В альбомах содержалось немало сведений, рисующих эпоху и нравы тех баснословных лет.
Одна из историй, относящихся к двадцатым годам нынешнего XIX века, поразила меня более всего. Сначала она показалась мне любовной, однако вскоре предстала совсем в ином свете.
Замечу, что от бабушки, кроме ее журналов, осталось также огромное множество писем. Хранились они в необыкновенном порядке; каждому году соответствовала кипа, тщательно перевязанная голубой ленточкой. И вот однажды мне пришло в голову прочитать, параллельно с дневником, эпистолы, относящиеся к временам бабушкиной юности. Мысль оказалась плодотворной. Когда я сопоставил письма с рассказом в журнале, меня захватившим, я обнаружил, что история, каковую я сперва счел любовной, на деле является полной необыкновенных тайн – в духе новелл о преступлениях и расследованиях, написанных американцем Эдгаром По, французом Гастоном Леру и англичанином Г.К. Честертоном. Когда я читал слегка выцветшие письма, написанные летящим мужским почерком, и соотносил их с записями в альбоме, передо мной постепенно приоткрывалась завеса страшной и удивительной тайны.
История показалась мне столь любопытной, что я дерзнул выставить ее на обозрение читающей публики. Я ничего не приукрашивал и не переменял в тех удивительных документах, что оказались в моих руках. Я лишь, во-первых, опустил подробности лирического или хозяйственного толка, показавшиеся
Кроме того, я взял во внимание нынешний упадок образования и переложил все документы с французского, коим они были написаны, на русский. По ходу дела я позволил себе также отредактировать некоторые пассажи из записок и писем, превращая затейливый и временами куртуазный слог времен императора Александра Павловича в более современный язык нынешней стремительной эпохи, в которую ворвались железные дороги и телеграф.
Да! С грустью и уважением рассматривал я эпистолярные свидетельства минувших дней. Воистину то был золотой век! Время, когда в отношениях между гражданами, а порою и между правительствами (и даже между правительствами и гражданами!) главное место занимали законы нравственные и традиции рыцарства. Время, когда идея свободы овладела всеми, от Боливара на далеком юге до наших северных пределов. Время, когда еще свершались великие путешествия – достаточно вспомнить наших соотечественников Беллинсгаузена и Лазарева, открывших в 1820 году Антарктиду. То был период, когда поплыл первый пароход, а научные достижения были еще понятны широкой публике – когда имена великих ученых славились наряду с именами актеров и сильных мира сего: Андре-Мари Ампер, Алессандро Вольт, Жорж Кювье, Жан Фурье, Жан Франсуа Шомпольон… Годы, когда люди еще читали философские трактаты и интересовались ими. Эпоха, когда создавались чудесные памятники архитектуры: Манеж, университет и Большой театр в Москве, здание Биржи и Михайловский дворец в Санкт-Петербурге. Да и писатели творили в ту пору для читателей – а не для литературных критиков, собственных амбиций или кружков единомышленников. Творения Фенимора Купера, Вальтера Скотта, Александра Пушкина, Александра Грибоедова, Эрнеста Гофмана и Мэри Шелли, до сих пор вызывающие восхищенный интерес, – тому залог.
Что ж! Довольно скоро придет пора, когда и наше время, семидесятые годы девятнадцатого века, станет историей – и будущие поколения возьмутся оценивать, какими они были: благодатными? Мрачными? Плодотворными? Увы, не нам судить.
Я же обращаюсь к милому моему сердцу времени: годам двадцатым. Дайте руку, мой читатель, и, с помощью подлинных документов, совершим путешествие в наше общее и столь прекрасное (не устаю вздыхать я) прошлое.
Теперь же я выпускаю эти занимательные документы на суд читателей, этим и ограничивается скромная моя роль.
Барон Аркадий фон Шиншиллинг.
Санкт Петербург, 8 марта 1825 года
Дорогая моя Татьяна!
Я посылаю это письмо с верным человеком, который скорее умрет, чем передаст его в неположенные руки, поэтому не беспокойтесь, что выражения моих чувств попадут на глаза людям, которым ведать о них ненадобно.
Итак, вы восхищаетесь тактом и великодушием вашего супруга, которые он проявил в тот вечер: он-де видел – не мог не видеть! – меня у ваших ног, однако ни словом, ни жестом не выказал своего неудовольствия. Он не прислал мне вызов, не устроил вам сцену, не стал упрекать вас или пенять на ваше поведение. Какой благородный человек, восклицаете вы! И я повторяю, не могу не повторить этого за вами: ах, как он великодушен! Как мил! Как широки его взгляды!
Он всем хорош – почему же не я нахожусь на его месте?! Почему он (а не я!) имеет право при всех говорить вам «ты»?! Почему он (но не я!) может открыто (а не украдкой), с небрежностью пресыщенного султана, целовать вам руку? Почему он может все – а я ничего?! Ему разрешена даже такая малость, воспрещенная мне, как касаться губами края вашей одежды! Но между прочим: часто ли вообще ваш супруг целует край вашего платья – как это делал я в тот вечер? Часто ли вы видели его у ваших ног? Нет? Отчего же он, безумец, не предается этому занятию бесконечно – как делал бы я, получив подобное соизволение?!