Табак
Шрифт:
– Слуга, рабочий – не все ли равно? – небрежно заметил корчмарь.
– Нет, не все равно, черт бы тебя побрал! – взорвалась Спасуна. – Если я его отдам в слуги, он станет похожим на тебя!.. Ты ведь начал с лакея.
Корчмарь посмотрел на нее с удивлением. Намек на его прошлое заставил его покраснеть от гнева, но благоразумие посоветовало ему смолчать – слишком уж вспыльчивый нрав был у Спасуны. Из борьбы этих двух чувств возникла привычная льстивая и примирительная улыбка.
– Тo-то и оно! – сказал он самодовольно. – А сейчас я сам хозяин.
– Хозяин? Ты? – Спасуна помолчала, а потом разразилась громким гортанным смехом. – Все равно холуй. Прислуживаешь пьяницам и полиции.
Она обтерла ладонью губы и, все еще смеясь, вышла на улицу.
– Сука! – прошипел корчмарь ей вслед. – Ни угостить, ни выругать!
Вернувшись домой, Спасуна приготовила молочную тюрю и разбудила детей. Мальчики жадно набросились
Мальчики наелись и по приказу Спасуны – каждое ее распоряжение выполнялось беспрекословно – вышли во двор повторять уроки. Спасуна осталась одна в домишке. Она доела тюрю и снова закурила. В тишине майского утра послышался бон городских часов. Спасуна сосчитала удары. Семь. Еще было время докурить сигарету и предаться горестным воспоминаниям о муже, которого забрали кровопийцы. Они арестовали его семь лет назад в теплый осенний вечер, когда он вернулся домой с корзиной винограда. Спасуну все еще бросало в дрожь, когда она вспоминала об этом вечере. Агенты налетели неожиданно, с пистолетами в руках, как бандиты. Они взломали иол, распороли соломенные тюфяки, все перерыли, угрожали, ругались, дрались и, наконец, обнаружив стеклограф и какие-то листовки, стали зловеще усмехаться. Спасуна и сейчас видела искаженные плачем лица детей, слышала последние слова мужа: «Прощай, жена!.. Со мной – кончено! Работай для детей и постарайся дать им образование». Потом его увели, и он не вернулся – ни слуху ни духу о нем не было. Воспоминание об этом вечере наполняло Спасуну неугасимой ненавистью к хозяевам. Эта ненависть была так сильна, что мысль о предстоящем дне, о стачке, митинге и суматохе, когда можно будет проклинать, ругаться и кричать сколько душе угодно, вселяла в нее мрачную радость.
Дети собрались идти в школу.
– До свидания, мама! – крикнули они, как их наставляла учительница.
– Ну-ка, подойдите сюда! – неожиданно сказала Спасуна.
С пестрядинными сумочками на плечах дети подошли к ней. В приливе суровой нежности она прижала их к себе и поцеловала их бледные личики. А потом, словно раскаиваясь в этом баловстве, сказала хмуро:
– Идите! И не озоровать, слыхали? Завтра я опять пойду к учительнице, спрошу про вас.
Она нервно выкурила еще одну сигарету и отправилась в город.
И Стефан Морев рано проснулся в этот день. После самоубийства Макса он продолжал жить у родителей. Он боялся, что и его арестуют, хотя это было маловероятно. Ему хотелось успокоиться, чтобы разобраться в ошибках стачечного комитета. Что ошибки были, в этом начал убеждаться даже Лукан. Но что ошибки эти связаны с отстранением Стефана от стачечного комитета, а вовсе не с общим сектантским курсом – в этом могли сомневаться только глупцы. Так у Стефана проявился порок, свойственный его отцу: думать, что ничто в мире не может обойтись без него.
Он проснулся бодрым и свежим, но, когда уселся за вкусный завтрак, приготовленный матерью, с грустью почувствовал всю противоречивость своей жизни.
Он был коммунист, но деятельность его протекала под сенью покровительства, которое ему обеспечивало имя богатого, всемогущего брата. Он жил в родительском доме, но этот дом был куплен на деньги, отнятые Борисом у рабочих и крестьян. Сегодня начинается стачка, предстоят беспорядки, аресты, побоища, а он, Стефан, будет смотреть на все это только как зритель, с безопасного места. Тысячи рабочих-табачников в этот час пересчитывают свои последние деньги, прикидывают, сколько дней они смогут выдержать без хлеба в начинающейся борьбе, а он завтракает спокойно, как праздный и сытый обыватель. Десятки партийных руководителей в этот час бросаются с суровым мужеством в мрачное и неизвестное будущее стачки, может быть, навстречу арестам, истязаниям или расстрелам, а он только наблюдает, чтобы потом по мелочам критиковать их ошибки…
Расстроенный своими мыслями, он позавтракал и вышел на террасу, с которой открывался вид на сад, улицу и часть площади перед читальней. Майское солнце поднималось над зелеными окрестными холмами, в саду пели соловьи, а свежий воздух был напоен благоуханием весны. Отец, в одном жилете, поливал розы в саду. Мать возвращалась с базара, за ней шла девочка, которая несла полную сумку с покупками.
Стефан посмотрел на часы. Было около восьми. По улице, как всегда, плыл поток табачников, направлявшихся к складам, – мужчины с исхудалыми лицами, в потрепанных кепках, женщины в ситцевых платьях и налымах. «Тик-тирик, тик-тирик» – постукивали деревянные подошвы по каменным плитам тротуаров. Тут и там в волосах работниц пылали красные гвоздики или маленькие алые розы, украшавшие молодые свежие лица. Что-то особенное чувствовалось в настроении рабочих. Понимая значение этого решающего дня, они возбужденно спешили, разговаривали негромко, нервно, отрывисто. Стефан смотрел на них, и все большая горечь пронизывала его мысли. Никогда он не ощущал себя таким оторванным от людей, таким ничтожным, мелким и жалким, как сейчас. «Тик-тирик, тик-тирик» – все так же постукивали налымы, будто подсмеиваясь над его бездействием. Он превратился в беспринципного честолюбца и, чего доброго, скоро пойдет по стопам Бориса. «Тик-тирик, тик-тирик» – смеялись налымы работниц. Ему осталось только щеголять прогрессивными идеями и постепенно превратиться в человеколюбивого маньяка – такого, как главный эксперт «Никотианы», который в молодости был социалистом, а сейчас, услыхав о стачке, сбежал, оберегая свое спокойствие, в Рилъский монастырь!.. «Тик-тирик, тик-тирик» – насмешливо стучали налымы.
Но в плену горьких мыслей, бушевавших в его голове, Стефан вдруг почувствовал, что поток рабочих снова зажигает в его душе какое-то пламя, которое раньше – в гимназические комсомольские времена – ярко горело, поддерживаемое лишениями. В этом пламени были и юношеские порывы, и надежды, и самоотречение – и все это, сливаясь, вырастало в гордое сознание собственного достоинства и нравственной мощи. Это пламя превращало идею в страстно желанную цель, слабых юношей гимназистов – в борцов за новый мир и порождало у них стремление к действию. Неужели же оно навсегда угасло в душе Стефана? Да, возможно!.. Во всяком случае, теперь оно горело уже не так ярко, как раньше.
Стефан спустился с террасы и медленно, обуреваемый горькими мыслями, зашагал к складу «Никотианы».
И Лила проснулась рано в этот день, но не бодрой и уверенной в себе, а с мучительным сознанием того, что несколько лет подряд она совершала непоправимые ошибки, а сейчас отстранена от руководства и ничего уже не может сделать.
Открыв глаза, она увидела за окошком ночной мрак, боровшийся с серебристым сиянием зари. В комнате раздавался напевный басовитый храп Шишко. Лила посмотрела на спящих родителей и почувствовала тоску, смешанную с нежностью. Под одеялом из козьей шерсти их крупные тела мерно приподнимались и опускались в такт дыханию. В наступающем рассвете были видны их лица – спокойные лица людей, не ведающих сомнений, людей, которые встретят этот бурный день с ясным сознанием своего долга. Насколько умнее, тактичнее и дальновиднее оказались они по сравнению с ней – образованной! Сколько мудрости и терпения внесла партия в их души! Какие трезвые у них убеждения! Лила стала вспоминать решения городского комитета, против которых выступал ее отец и последствия которых выяснились только теперь. Отец презрительно усмехнулся, когда исключили Павла, он гневно и бурно раскричался, когда из состава городского комитета вывели пожилого товарища, он целый месяц не разговаривал с Лилой, когда она внесла предложение об исключении Блаже. Шишко не знал теоретических тонкостей марксизма-ленинизма, но на деле оказался гораздо более последовательным большевиком, чем самоуверенные образованные молодые люди, входившие в городской комитет.
Лила не отрывала глаз от окошка. Серебристое сияние зари порозовело, а небо над ним постепенно приобрело голубовато-зеленоватый оттенок. Она пыталась думать о предстоящем дне, но не могла. Чувство тяжелой вины перед рабочими упорно возвращало ее мысль к прошлому.
Преодоление кризиса в партии началось в прошлом году после речи, произнесенной Димитровым в Москве в годовщину смерти Благоева. Лукан позаботился о том, чтобы эта речь не дошла до широких партийных масс, но Блаже достал ее копию и распространил между активистами. Речь содержала точный и яркий анализ тесняцкого прошлого. Изумленные рабочие впервые узнали, что Центральный Комитет, как ни странно, исключил из партии десятки заслуженных и ничем не запятнанных старых активистов. Здравый смысл невольно склонялся к выводу, что если и существует различие между большевизмом и теснячеством, то оно несравненно меньше, чем различие между большевистской тактикой и теперешним курсом партии.