Тадзимас
Шрифт:
Они мгновенно идут, привычно, целенаправленно, туда, куда полагается, – и что-то включают запросто, и что-то легко, играючи, как в детской игре, нажимают – какие-то кнопки, клавиши…
И вот уже все готово.
Техника – будь здоров.
Девицы с улыбками вежливыми протягивают Аксенову бумагу какую-то плотную. На ней – неведомый текст.
Аксенов его просматривает. Кивает:
– О’кей, о’кей!
Благодарит девиц:
– Спасибо! Спасибо! Спасибо!
Девицы вмиг расцветают. Как розы в саду весною. В конторе своей загадочной. В Москве. Непонятно – где. Но здесь, где место их службы, скорее всего, где то заведение, назначение которого знают они прекрасно – и не спешат кому-то давать пояснения, в данном случае – мне, потому что я-то чувствую: это – тайна,
Аксенов – тоже доволен. Бумагу, быстро сработанную, на вытянутой руке протягивает он мне – берите, мол! – вот, в ладони лежит изделие свежее, готовое, это – для вас.
Что это за сочинение? Текст – обо мне? Я не помню.
Аксенов, довольный вполне, сбрасывает пальто – и шагает молодцевато – прямо в раскрытую дверь.
За дверью – он уже в шортах, слегка загорелый, спортивный, привычно раскрепощенный, не стареющий, полный сил, весь в себе – и уже в Коктебеле.
Он делает – кто бы подумал? – стойку. Кто мог бы представить? Стойку. Да, на руках. Раз – и встал! И стоит, как в молодости! Его, с не скрываемым, бурным восхищением, так и этак, в разных ракурсах, отодвигаясь, приближаясь, все ближе, ближе, чтоб эффектнее получилось, выразительнее, вот так, чуть левее и чуть правее, чуть прямее, еще крупнее, снимает без передышки молоденькая, энергичная фотокорреспондентка.
Аксенов становится на ноги – и говорит мне, из-за двери, из Коктебеля:
– Ваша собака гуляет по территории Дома творчества!
Я отвечаю ему:
– Мой Ишка всегда дома, со мной!
А сам думаю: где же Ишка?
Верный Ишка тут же выходит из распахнутой двери, перешагивает порог – и оказывается, свободно шагнув прямо из Коктебеля, уже в Москве, рядом со мной. Я его глажу по голове.
Аксенов говорит:
– Ухожу в бухты!
Я говорю:
– Заходите ко мне. Я всегда дома.
Пожимая плечами, Аксенов устремляется, весь в движении, как в полете, куда-то вперед – и где-то там, впереди, отсюда не видно – где именно, хотя, при желании некотором, догадаться можно об этом довольно легко, – исчезает. И дверь – закрывается.
Ишка громко лает.
На лай моего верного друга – из домика, стоящего в углу, сложенного из разнообразных, толстых и тоненьких, больших и маленьких, в картонных и в бумажных обложках, книг – высовывается голова прозаика Жени Попова.
Из-за стены книжного домика – выглядывает мой коктебельский сосед, музыкант, классный трубач, Миша Кудрявцев, и говорит:
– Володя, тебя тут искал старый восточный человек, похожий на Шуфутинского!
Потом он громко играет на трубе побудку – и тоже исчезает. Временно, разумеется. Может – пошел за пивом.
Женя Попов, прозаик, на звук призывный трубы, на свет благодатный Божий, вылезает из книжного домика.
Он – спросонок. Смотрит на мир. Озирается по сторонам. Щурит глазки сибирские. Хмурится. Улыбается – чуть погодя. Борода его – как-то скомкана. Подстрижена, что ли, слегка? Клочья торчит. Ну прямо бывший ежик в тумане.
В одной руке у него – маленький, незаменимый для пишущих прозу людей, компьютер его, ноутбук, в другой руке – моя книга, подаренная когда-то ему, разумеется, с дарственной надписью, в твердой обложке, вышедшая на заре свободного книгопечатания, известная любителям поэзии давно уже – «Звезда островитян».
Он ставит компьютер на пол. Пожимает мне руку. Говорит:
– Я только что из Германии. Жил там с семьей. Писал роман. Купался в бассейне.
Мы закуриваем.
Женя говорит:
– А где Вася?
– Какой Вася? – спрашиваю. – Твой сын?
– Аксенов. Василий Павлович, – поясняет Женя Попов. – А мой сын – Василий Евгеньевич. В честь Аксенова, значит, назвал.
– Ушел в бухты! – отвечаю.
– А, понятно! – говорит Женя. – А ты почему здесь, в Москве, а не у себя в Коктебеле?
– Не знаю! – говорю я ему. – Наверное, это сон.
– Понятно! – говорит Женя. – А я дачу себе строю.
– Из книг? – спрашиваю.
– Да, из книг! – отвечает Женя. – Скоро свет проводить будем. Пока что – при свечах работаю. И воду в дом провести надо. Много забот, много.
В руке он по-прежнему держит мою «Звезду островитян».
Спрашиваю:
– Стихи мои читал?
– Себя читал! – отвечает Женя. И спрашивает: – Это сон?
– Сон. Конечно же, сон! – отвечаю я Жене.
Женя Попов становится в позу чтеца-декламатора.
И говорит мне:
– Ты только послушай! Ведь как хорошо написано!
И читает мне с выражением:
– Жанр предисловия, врезки – вещь таинственная, вещь в себе, штука конъюнктурная. Не то по плечу хлопают, не то на поруки берут, не то лезут лобызаться. Мне непонятно, почему я пишу о Владимире Алейникове, а не он обо мне. Написано у него, может быть, и больше, чем у меня, редактором он служил, известен в Москве и далеко за пределами ее кольцевой дороги. И все же есть логика в том, что я, прозаик, предваряю публикацию поэта, с которым и 100 граммов соли вместе не съел, не то, что пуда. Поэта, чьи стихи постепенно, медленно, но входят в мою жизнь. Мы – сверстники, 1946 года рождения. Мы – провинциалы, я из Красноярска, он из Кривого Рога. Лишь с недавнего времени обрели мы возможность говорить не на кухне либо в пивной, а в свободном пространстве своей страны… Молодость. 1965 год. Послан исправляться на свежем воздухе «тунеядец» Иосиф Бродский, сидят в тюремном замке «идеологические разбойники» Синявский и Даниэль, отправлен на пенсию «по состоянию здоровья» Никита Сергеевич. По Москве бродит СМОГ, но и его дни уже сочтены. Я учусь в геолого-разведочном институте, знакомств среди литераторов почти не имею. СМОГ… СМОГ… Слухи ползут по студенческим общежитиям… Как я недавно узнал, аббревиатура содружества поэтов расшифровывалась так: Смелость, Мысль, Образ, Глубина. Жаль… Миф 1965-го утверждал, что это – Самое Молодое Общество Гениев. Вечера. Скандалы. Дружинники с повязками. Богема-с это, товарищи! И – разгром. И – туман, марево многолетнее, из которого возникают имена поэтов: Леонид Губанов, Юрий Кублановский, Владимир Алейников. Леонид Губанов – умер. Юрий Кублановский – был принужден к отъезду. Владимир Алейников – остался. Издал две куцые книжки. Живет в Москве. Счастливая, что ли, судьба? Нет… Счастливой, осмелюсь утверждать, не было пока что еще ни у одного писателя или поэта, начиная с библейских времен. Книгами он явно недоволен. С одной стороны – купюры, с другой – в письменном столе хранится в 20 раз больше, чем напечатано. Только сейчас, на наших глазах происходит явление поэта читателям, и мне кажется, что он готов пойти на то, чтобы развеялись мифы о Самых Гениальных, чтобы все стало на свои места и каждому было отпущено по делам его. Потому что только гласность в своем натуральном виде, а не в качестве броского лозунга либо прямого вранья способна спасти пишущего, избавить его от отчаяния, водки и петли, с другой стороны – крепко щелкнуть по носу. Погрузневший, посолидневший Алейников по-прежнему циркулирует по московским литературным проселкам, сверкая рыжей бородой. Так удалась жизнь или нет? Не пьет. Растит детей. Литератор. Переводит чувашских поэтов Г. Юмарта и П. Хузангая. И все говорят, что хорошо переводит. И все говорят – Алейников? Да, был такой, он в СМОГе участвовал… Не был, а есть. И есть его стихи. И есть надежда, что эта публикация станет началом настоящего знакомства с поэтом, чье имя наконец-то обретает реальность. Со всеми вытекающими из этого последствиями.
Тут Женя сделал эффектную паузу – и вымолвил выразительно, громко, отчетливо, ну прямо как подписался:
– Евгений Попов. Москва. 11.12.1988 г.
И закрыл мою «Звезду островитян».
– Спасибо, Женя! – сказал я.
– Хорошо написал! – сказал Женя Попов. – Столько лет уж прошло, а звучит!
Ишка гавкнул басом, по-шаляпински. Он это умеет.
– Тоже звучит! – сострил Женя Попов.
Я спросил его:
– Женя, а почему вы с Виктором Ерофеевым тогда, в семидесятых, не взяли в ваш «Метрополь» ни меня, ни Губанова, ни Величанского, ни Шатрова?