Тадзимас
Шрифт:
Вот уж кто любил Марию Николаевну – так это Клава.
Иногда я вижу ее в поселке.
Клава, женщина простая, деревенская, истовая труженица, одна, без давно умершего мужа, вытаскивающая на своих плечах огромное свое хозяйство, в котором, помимо целого стада коров, есть еще и всякая домашняя птица, и кабаны, и кошки, и собаки, Клава, работающая, год за годом, от зари и до зари, и вместе с тем натура еще и романтичная, поэтическая, потому что, разыскивая порой своих разбредшихся по окрестным холмам коров, любит она думать свои думы, провожает улетающих на юг журавлей, сочиняет даже собственные песни – и поет их,
Вот что значит душевная связь, незаметно, да зато уж навсегда, переросшая в духовную!И все это – Мария Николаевна. Ее воздействие. И ее свет.
Иногда мне кажется, что она все видела насквозь.
Когда-то сказанное ею – сбывается.Все связанное с нею – с годами обретает особый, более глубокий смысл.
В конце ноября девяносто первого года сидим мы вдвоем у Марии Николаевны на веранде, беседуем потихоньку.
Речь зашла об архетипах.
Мария Николаевна:
– Вот, кстати, об архетипе. Мария Степановна Волошина. Помните ее, Володя?
Я:
– Ну еще бы!
Мария Николаевна:
– Так вот что я вам скажу. Мария Степановна взяла на себя роль Бабы-яги. Да-да. Сидит в избушке. То есть у себя в доме. В своем доме. В волошинском доме. В Доме Поэта. Сидит, охраняет дом. Сохраняет дом. Кому хочу – открою, захочу – не пущу никого!
– А ведь точно! – согласился я. – Каково ей было все сберечь в целости и сохранности? Ведь другого такого, до любой мелочи сохраненного, дома – нигде больше в мире нет.
Мария Николаевна:
– Помните эту историю с дамой, этакой из себя, женой какого-то крупногопартийного чиновника, той, что рвалась в Дом Поэта, прямо-таки с боем рвалась, – посмотреть «руку Волошина»? И Мария Степановна ее – не пустила!
– Помню, – сказал я.
– Баба-яга! – убежденно сказала Мария Николаевна. – Была Мария Степановна – Баба-яга. Настоящая. Хорошая Баба-яга. Потому все и уцелело. Вот вам и архетип!
Как то, об одном нашем общем знакомом, человеке маленького роста:
– Все маленькие мужички – Наполеончики. Маленькие Наполеончики. Уж я-то знаю. Навидалась. Повадки, амбиции – Наполеончиковые!.. И этот гражданин – вылитый Наполеончик!..И опять – абсолютно верно.
Максимилиана Александровича Волошина знала Мария Николаевна с детства. Волошин часто бывал в доме у Изергиных, в Симферополе.
В Коктебеле в первый раз побывала Мария Николаевна в двадцать первом году.
Жила она, разумеется, у Волошина.
Было голодно. Иногда – очень голодно.
В поселке имелась столовая. Там давали обеды – Волошину и его матери, которую все звали Пра.
Иногда в этой столовой кормили обедами и Марию Николаевну. И случалось даже, что выдавали, в дополнение к скудному обеду, по два куска хлеба, намазанного соленым смальцем. Роскошь! Деликатес!
Мария Николаевна, семнадцатилетняя, вечно полуголодная, так мечтала всегда откусить, хоть немножко попробовать, хоть самую малость, чуть-чуть – откусить этого редкостного яства!
Но всегда – сдерживала себя. Проявляла силу воли.
И приносила этот намазанный смальцем хлеб изумленному Волошину.Что тут скажешь? Характер!
Зимними вечерами, живя в Коктебеле, оставаясь в своем доме совсем одна, садилась, бывало, Мария Николаевна за рояль – и пела, аккомпанируя себе, романсы. Для себя. Для души.
А иногда пела – «для Маруси». То есть для Марии Степановны Волошиной.
В Доме Поэта сохранились магнитофонные записи ее голоса.
Да и в первое наше знакомство – Мария Николаевна пела.
Я приехал с друзьями из экспедиции, с Тамани. Направились мы прямиком в волошинский дом. А там – обе подруги: и Маруся, и Муся.
Лето шестьдесят пятого. Июнь. Море за окном волошинской мастерской. Листва за окном гостиной. Рояль.
И – голос Марии Николаевны. Дивное, светящееся сопрано.Сколько лет уж прошло с тех пор – а так и звучит в душе этот голос…
Или это – свет?..
Она чуяла свет, потому что была с ним в родстве.
Мне, в письме:
«Дорогой Володя! Спасибо вам за светлое письмо.
Помните, что я ваши стихи очень люблю. Они светлые и вы в них никогда не ноете. Я очень не люблю и меня раздражает это повальное трагедийное нытье и просто нытье. То, что вы прислали мне, – прелестное стихотворение».
– Мне моря грезятся незримые круги…
Элегия о счастье Коктебеля…
Мария Николаевна, лет двадцать, пожалуй, назад, – мне:
– Очень рада, что вы живете в ладу и с Людой и с жизнью.И я этому ладу – рад.
Ее внимание к людям, ее участие в их жизни, ее верность своему окружению – оказались благотворными для нескольких поколений коктебельцев, перебывавших в ее доме.
Ее мистичность была для нее столь же органичной, сколь и практическая жилка, а вернее, то умение выживать, которому она вынуждена была научиться.Ее отношение к каждому прожитому дню, каждому событию, каждому знакомому человеку было настолько своеобычным и каким-то доверительно-предопределенным, что можно было поверить: из ничего, на пустом месте, просто ради торжества жизни и человеческой радости, она способна вырастить цветок, или сад, с виноградными лозами, на которых зреют тяжелые, сочные гроздья, со знаменитыми розами «Глория Дей», похожими на благоухающие частицы солнца, с роскошно цветущей дымчато-лиловатыми кистями, невероятной, вовсю разросшейся глицинией, раскинувшейся над домом, она способна была сама – творить.
Вот что произошло со мной месяц назад.
Сказать об этом надо, потому что это очень даже в духе Марии Николаевны и лишний раз говорит о ее присутствии в мире.
Я работал над этой книгой.
Как-то все не клеилось, мысли расползались, голова побаливала.
Бывают такие состояния, когда пишешь большую вещь, – промежуточные, с раскачкой, с желанием перевести дух, а там как Бог даст, авось все и сдвинется с места, и пойдет сызнова.
Это еще и пограничные состояния, очень интересные сами по себе, когда, несмотря на замедленность работы, конкретного дела твоего, все внутри тебя обострено, все нервы, все клетки твои почему-то обладают повышенной чувствительностью, и ты понимаешь, что так надо, что состояние такое – почва для нового рывка, для подъема духа, и надо просто ждать.