Тадзимас
Шрифт:
Мы сидели с ним вдвоем у меня в доме, говорили. Я все твердил ему:
– Возвращайся! Ты нужен здесь, а не там.
Боря с Евой уехали. Потом опять вернулись. Как им – там – без Киммерии? И вот уже в третий раз они здесь.
Очень изменился Борис. Не просто старше стал. Нет, к нему стало приходить некоторое понимание.
Например: каково это, как непросто это – переждать междувременье, лихолетье, смуту, с тем чтобы продолжить свое дело – потом, здесь, а пока что готовиться к новому подвигу.
Что же, может и так. Но, мне думается, смуту надо пережидать и переживать – здесь, со своей страной, вместе со всеми людьми, пусть
– Если умру, то хотел бы лежать я здесь, в коктебельской земле! – сказал мне Борис.
Рано еще – о смерти. Надо жить. И – выжить. Чтобы совершить то, к чему призван. Так я ему ответил.
Мало ли какие мысли приходят в голову вдали от дома? И каково ему, Борису, действительно человеку общественному в хорошем смысле, быть в изоляции от людей? А главное – чувствовать себя ежесекундно оторванным от Дома Поэта, от того мира и света, к которому привела его когда-то Мария Степановна Волошина, от того пути, по которому столько лет он шел, от того духа коктебельского, который и ему, и всем нам помогает жить и делать свое дело, несмотря ни на какие обстоятельства, – дело, неразрывно связанное со словом.
Я верю, что Боря с Евой вернутся насовсем. Они построят себе в Коктебеле дом. И в доме их всегда будут и свет, и дух.
– Возвращайтесь, ребята! – только и говорю им.
Слава богу, что Борис убедился: никто его не забыл здесь. Наоборот, он – нужен. Коктебельские люди – особый народ. Они своих поддерживают всегда. И я видел, как Борис расцветал, преображался.
Тоже любитель светлых одежд, принарядится, бывало, выходит из дому вечером, весь в белом, а однажды даже в роскошном белом костюме, аккуратно причесанный, свежий, и улыбка его, гавриловская, чуть ироничная, но добрая, и глаза его, гавриловские, с искорками, с несколько напряженным, повышенным вниманием ко всему происходящему вокруг, будто там, внутри глаз, сидит вооруженный хорошей оптикой наблюдатель и все-все видит, не только поблизости, но и далеко, и видит это даже в подробностях, крупным планом, и все примечает, – такие вот особые глаза, но – добрые, потому что со светом коктебельским, и внимательные, а пытливые – да, есть это, но и доверчивые, порой восторженные, как у того Бори-мальчишки, который когда-то впервые переступил порог Дома Поэта и вошел в новый для него мир, глаза – говорящие мне о Бориной душе куда больше, чем чьи-нибудь, даже его собственные, рассказы о том, о сем, о всяком жизненном, житейском, глаза – с полетом, с размахом, со взглядом в грядущее, глаза его – были на месте, вот здесь, в Коктебеле, и все было на месте в нем, и сам Боря был здесь на месте, дома.
Потому я с ним и пошел в Дом Волошина.
И людей на волошинские именины пришло много.
Полукругом поставленные во дворе сиденья были все заняты. Люди стояли – тоже полукругом.
В центре, куда были направлены все взгляды, с установленного перед публикой портрета, смотрел на людей хозяин дома, сам Волошин.
Принаряженные сотрудницы музея держались приветливо, но торжественно. Саша Шапошников, славный человек, стоял среди них, высокий, в белых брюках и рубашке, ослепительно-белой, с галстуком-бабочкой, который издали казался то ли действительно прилетевшей бабочкой, то ли приколотым на Сашиной груди строгим цветком.
С набережной почти не долетали посторонние звуки, не мешали нам.
По правую руку, будто присутствуя среди нас, пришедших поздравить его, стоял на узком постаменте белый, несколько обобщенный в деталях, но, именно по этой причине, удивительно разительный и похожий, прямо живой, бюст Волошина работы старых коктебельцев – скульпторов Ариадны Арендт и Анатолия Григорьева.Казалось, что все деревья и цветы, растущие во дворе и в саду волошинского дома, не просто постоянно пребывают здесь, а тоже, как и люди, пришли сюда, чтобы побыть всем вместе, всем заодно, чтобы здесь быть, сейчас, в день именин поэта.
Вечер вел Борис Гаврилов.
Замечательно он говорил, и глаза его горели прежним, вдохновенным огнем, и как-то похорошел он весь, воодушевился, и казалось даже, что лицо его излучает свет, – я, во всяком случае, это видел и чувствовал, – но важнее всего то, что был он снова здесь, на своем месте, будто никуда и не уезжал вовсе, – и он сумел это сам осознать, сумел и передать слушателям, и все это поняли и оценили.
А рядом со мной сидела Ева, вся в белом, как фея, сияла своими киммерийскими очами и радовалась за мужа.
И еще рядом с нами сидела Лена Домрачева, приехавшая из Германии, где она живет уже десять лет, старинная общая наша приятельница, тоже из числа старых коктебельцев, по существу здесь, в Доме Поэта, еще при Марии Степановне, выросшая, знающая о Коктебеле все, сотни раз исходившая все окрестности, напитанная и поддерживаемая в жизни именно коктебельским духом. Где она только ни была, какие аналоги Коктебеля ни пыталась найти, а не получалось, не было никаких подобий и быть их не могло, – вот и тянет ее сюда из года в год.
И вообще вокруг, стоило только повнимательнее оглядеться, обнаруживалось предостаточно хороших людей.
Борис, как и сообщил мне заранее, сказал важные для него слова обо мне, о моей поэзии. Не стану их пересказывать. Это были действительно хорошие слова.
Я, как и обещал ему заранее, прочитал два стихотворения из «Скифских хроник», написанных в Коктебеле.
Мне поаплодировали. Кто-то фотографировал.
Я вернулся на свое место, рядом с сияющей Евой.
Сидевший впереди Василий Асмус обернулся ко мне – и, весь лучась широко раскрытыми глазами, сквозь очки, – из зрачков, из души, – сказал мне совершенно по-детски, отрыто и прямо:
– У вас очень хорошие стихи.
– Спасибо! – ответил я ему.
И вдруг увидел – какой же это светлый человек!
Вот бывает ведь такое – свет его увидел.
Более того, я мгновенно понял: уж он-то мои стихи – понимает.
Ощущение это выразить трудно. Понимание такое – вещь редкостная. И чувствуешь его – сразу. Чуешь – правду его. Тон его. Дух его. Видишь – свет понимания. Подлинного, Человеческого. Принимаешь его – и хранишь в себе. Оберегаешь от ненужных вторжений. Защищаешь – порой как воин. Знаешь: есть понимание. И светлее с ним жить на земле.
Вася Асмус был – воплощенное в живом, в живейшем человеке, в таком, каких очень мало, в таком, которого вдруг открываешь для себя, словно великое географическое открытие совершаешь, словно материк новый открываешь, а может, и планету, звезду открываешь, и уже кажется тебе, нет, уже веришь, уже знаешь, что так вот все и должно было произойти, – воплощенное в земном, но с несомненным отношением к вселенской жизни, человеке, со светом звездным в человеке, – понимание.Он сидел совсем рядом, чуть впереди меня. И все, совершенно все в мире – видел, слышал и понимал.