Тахар Бенджеллун. Литературный портрет
Шрифт:
Но это был уже не только свет знания, прозрения, любви, но и абсолютный свет истины, который излучает человеческая солидарность, подлинное братство. Таков был урок, вынесенный из заточения, итог преодоления мрака, избавления от лжи, от пут прошлого, от неведения, во имя торжества справедливости.
Так, реальная первооснова, заложенная в художественный образ, рожденный еще в «Харруде», слегка затронутая в «Одиночном заключении», развитая в «Мохе-безумце…» и углубленная в дилогии («Призрачное дитя» и «Священная ночь»), постепенно обросла дополнительными смыслами, раздвинулась и вширь и вглубь и превратилась в символ общества, униженного ханжеством, мифами
Загадочность исчезает, туманность рассеивается, и смысл устремления сквозь пустыню одиночества, «лес» и «ночь» навстречу свету становится однозначным. Вот почему Захра в начале своего повествования так настойчиво предупреждает слушателей: «Моя жизнь не сказка. Я лишь собрала воедино факты, которые были тщательно упрятаны, погребены под черным камнем в доме с глухими стенами, в глубине тупика, за семью дверями…» В этой фразе почти все слова — знаки. Означаемое ими — сама реальность окружающего мира.
Одна из книг Тахара Бенджеллуна — попытка воссоздать, а точнее зафиксировать эту реальность такой, как она есть, не в символическом ее обличье, не в фантастических ситуациях и образах, но в будничном ее явлении сознанию и памяти героя. Недаром он назвал эту книгу «Писец» (1983), стараясь подчеркнуть конкретность своей задачи.
«Писец» (или «Писарь») — это беллетризованная Т. Бенджеллуном история жизни, близкой его собственной. В ней воспроизведено описание одной человеческой судьбы по письмам, дневниковым записям героя, беседам, изобилующее, как предупреждает читателя автор, вымыслом, хотя в то же время основанное и на фактах подлинной истории.
Пожалуй, наиболее фантастичны здесь, как и в «Харруде», картины жизни, связанные с воспоминаниями детства. Но если в первом «романе-поэме» они скорее насыщены образами сгущенными, вплотную приближающимися к символам, то в «Писце» они, напротив, разуплотнены, размножены в своих чувственно и телесно осязаемых формах. Представлены мгновениями, роящимися в воображении ребенка, скованного болезнью, обреченного на долгую неподвижность и только в своих мечтаниях пускающегося в самые невероятные «приключения»…
Взрослея, герой рано ощутит на себе груз косных традиций, обострявших и без того очевидные социальные контрасты: относительно благополучная его семья воспротивилась его браку с девушкой «пролетарского» происхождения: дочь портового грузчика и сын коммерсанта стояли на разных ступенях общественного устройства.
Мир расширялся перед ним постепенно: плетеная корзина, долго служившая больному ребенку не только колыбелью, укрытием, убежищем, где он был предохранен от опасностей бытия, но и клеткой, — рассохлась, распалась и была в конце концов отброшена как ненужная рухлядь.
Отныне две главные реальности — политическая и социальная — становятся теми полюсами бытия, что создают постоянное напряжение, обусловливающее саморазвитие биографии героя в художественном произведении.
С одной стороны, это образ униженного, оскорбленного и обездоленного народа, которого чужеземцы лишили земли, отрезали от корней древней культуры. Ему навязали другую цивилизацию, чужой язык, способ существования, связанный прежде всего с утратой независимости. И ее-то необходимо было вернуть. Это объединяло с другими людьми, вселяло веру в свои силы, возрождало искры надежды.
Отец героя повести, вспоминая о Рифской революции двадцатых годов, рассказывал о ее вожде Абдель Криме, которого лично знал, о том, как он укрывал повстанцев и тех, кто был связан с ними, а потом и сам спасался от преследований властей, он говорил о Сопротивлении, которое не должно угаснуть в вечной мечте людей о свободе. Но было ясно и то, что ни эта живущая в народе мечта, ни даже обретенная независимость сами по себе не способны уничтожить те, другие цепи, другого рабства, которыми страна опутана изнутри: косность общественных анахронизмов, отсталость массового сознания может оказаться неподвластной переменам политическим, связанным с уходом колонизаторов…
А с другой стороны, социальные предрассудки, религиозные догматы угнетали свободу воли человека, масса запретов и предписаний налагали на современного человека нормы средневековой морали и права. Продолжающееся угнетение Человека способно было превратить его в нравственного калеку, с подавленной психикой и извращенным мировосприятием, вызвать у него ощущение постепенного увязания в болоте социальных условностей и нравственного маразма.
Недаром и в этом произведении Бенджеллуна возникает мотив несостоявшейся любви (запрещенный брак героя), незавершенного вожделения, загнанного внутрь желания — как символ несвершившегося идеала, недоступной полноты человеческого счастья…
Одним из оплотов длящегося прошлого в новой жизни, отмеченной уже отсутствием чужеземцев-угнетателей, становится и в этом романе Бенджеллуна традиционная мусульманская семья, где властвует отец и где женщины и дети — бессловесные рабы. «Общественное неравенство — не только в неравенстве экономическом, — рассуждал герой «Писца». — Оно лежит в самих наших истоках, в самой истории наших семей, каждой семьи».
Время борьбы, остановившееся на поколении отца, только вспыхивало короткими всполохами в поколении сына. Годы учебы в лицее, а потом и в университете были отмечены дружбой с алжирцами, на чьей родине разгоралась война — одна из последних войн с колониализмом. Участие в демонстрациях и митингах в поддержку Алжира, увлечение философией марксизма, трудами Франца Фанона не прошло даром: герой был арестован, интернирован в лагерь, где работал на каменоломнях. Два года заключения согреты были только письмами родных да воспоминанием о том, как вся округа, соседи, знакомые, друзья, в знак солидарности с ним приносили ему на дорогу все, чем богаты, — кто вареное яйцо, кто банку консервов, кто горсть маслин, кто сухарей, а кто просто амулет с заклинанием, чтоб вернулся целым и здоровым… И может быть, нехитрые дары эти, как сама душевная щедрость людей, и пробудили в его душе потребность быть полезным людям — поначалу просто помогать им писать письма родным и близким, а потом и самому сочинять их, когда не знали люди, о чем писать… Тогда обретал он в своем заключении дыхание свободы: мысль устремлялась навстречу незнакомым ему людям, хотелось говорить им слова утешения, нести добрую весть, рассказывать о любви, о верности, о душевных тревогах, о жизни…
И, вернувшись домой, он уже не оставлял это захватившее его ремесло. «Ты пишешь вместо того, чтобы жить», — упрекала его возлюбленная, покинувшая его.
Хотя для него теперь понятия «писать» и «жить» слились воедино.
Отныне и спокойный Тетуан, где герой преподает философию в лицее, и Касабланка, охваченная рабочими и студенческими волнениями, и Париж, где он помогает выжить своим соотечественникам, и охваченный пламенем войны Ближний Восток, куда отправился в свое паломничество герой — все становится не только оставленной в дневнике очередной записью, но фактом личной жизни, собственной судьбы, воплощенной и в стихе, и в поэме, и в романе.