Таинства и обыкновения. Проза по случаю
Шрифт:
Для католического отделения в колледже это проблема образовательная, но писатель-католик будет воспринимать её как личную. Выпускник ли он католического колледжа или нет, но если он считает Церковь институтом с большой буквы, придётся выяснить для себя, что ей от него нужно и как именно она ограничивает его свободу, если таковые ограничения имеют место на самом деле. Хотя эти границы служат и материалом для творчества и его методой, сия проблема стоит перед прозаиком острее, чем перед кем-либо другим.
Писатель всё поверяет на глаз, а это орган, в конце концов вовлекающий личность целиком, вместе со всем, что писательское око «узреет» вокруг. Кардинал Романо Гвардини писал, что очи растут из сердца [88] . Во всяком случае, у католика растут они далеко-далеко из глубин таинств, единого взгляда на которые в современном мире нет – одна его часть пытается
88
Вероятно, отсылка к пассажу из книги немецкого теолога Романо Гвардини (1885–1968) «Церковь Господня: размышления о сущности и назначении Церкви» (1922): «Сердце освещает очи, даруя им способность видеть или различать, или ослепляет, смешивая предметы».*
Согласно бытующему не только в католической среде мнению, католик, пишущий прозу, оголтело использует её как орудие доказательства истинной веры, или, как минимум, реального существования чудес. Да, применять её в качестве «инструмента» писатель может. Никогда не знаешь, есть ли у тебя низменные побуждения, пока они не проявятся в завершённом произведении, но едва выяснится, что «законные» приёмы употреблены в личных нуждах обманным путём, не пущены в ход, или же краски намеренно «притушены», как станет ясно, что автор, каковы бы ни были его задачи, был обречён на поражение изначально. Что он, автор, выдаст (если он вообще в состоянии что-то «выдать»), так это то, что у него не получилось подвести настоящую жизнь под отвлечённые «истины». Писатель обучается смирению перед жизнью как она есть, может даже быстрее своего читателя. Неподдельность – вот с чем писатель работает, опираясь на «твёрдую почву» зримого. Рано или поздно писатель поймёт, что литература сможет выйти на новые рубежи, только оставаясь в положенных ей рамках.
По Генри Джеймсу, нравственная составляющая произведения зависит от объёма в ней «прочувствованной жизни». Писатель-католик, пока он мыслит едино с церковью, будет ощущать жизнь с позиции основного христианского таинства: жизнь, какой бы ужас они ни внушала, Бог посчитал достойной того, чтобы за неё умереть. Но это понимание должно не сузить, а напротив, расширить угол писательского «зрения». Для «прогрессивного» ума, которым бесспорно наделён мистер Уайли, это взгляд искажённый: «К правдоподобию в современном смысле он имеет мало отношения или не имеет никакого». Католик, пишущий для более широкого читательского круга, куда входят не только его единоверцы, по всей вероятности, учтёт, что таков его личный взгляд, а пишет он для аудитории, настроенной к нему враждебно. Так что он ещё старательней будет творить произведение самодостаточное, цельное и насыщенное смыслом, оправдывающим его написание. И когда мне говорят, что я не могу быть художником, потому что я, дескать, католичка, приходится отвечать: жаль, но писать хуже, чем надлежит художнику, мне не позволяет как раз моя вера.
Ограничения, налагаемые автором на свои произведения, восходят к тому, что неизбежно диктуется самим их материалом. Строгость же этих предписаний превосходит самые суровые предписания религии. Автору католической прозы сложно ещё и по той причине, что для него в природном мире даёт о себе знать благодать Божья, а заботой его является не отделять собственную веру от драматического ощущения неподдельной реальности. А ведь никто в наше время не жаждет такого отпадения, как католики, которые требуют от автора ограничить то, что он позволяет себе замечать на уровне естества.
Если среднего читателя-католика отслеживать по тем низменным образцам его брюзжащих писем в издательства, где он мгновенно предстаёт во всей красе, мы увидим скорее ненавистника плоти, нежели сына Церкви. Отделяя естество от благодати где только можно, такой католик низводит собственное понимание сверхъестественного к благочестивым штампам, допускающим только два рода литературы – сентиментальный и скабрезный. Тянет его, по всей видимости, на первый, что не мешает ему властно пресекать
Религиозную литературу часто (и небезосновательно) винят в упорном преуменьшении значения и достоинства жизни преходящей в пользу жизни вечной или благодати, явленной через чудо. Когда проза пишется так, как должна, она должна укреплять наше чувство сверхъестественного на основе зримого, наблюдаемого нами в будничной жизни. Если зоркие очи писателя – это страж его Веры, то он не может не смотреть честно, подмечая то, от чего его чутьё на таинства и готовность их принимать, возрастают. Созерцание скверны для него – не более чем жест доверия Богу, но одно дело – такое для писателя, другое – для читателя. Душеспасительное для автора произведение может довести до греха его читателя. Писатель, оглядывающийся постоянно на такую дилемму, застывает в ужасе, будто взглянул на Медузу-Горгону.
Теперь каждый писатель при встрече с такой проблемой вооружён советом Мориака «очистить источник» [89] .
Но пусть не забывает, что заниматься этим очищением писателю придётся совместно с сочинительством. Он узнаёт и про «источники», вполне целомудренные для совершенно возмутительных сочинений. И даже может быть поймёт, что искушать искушённых столь же грешно, как и невинных. В конце концов он либо прекратит писать, либо ограничится вопросами, определёнными рамками произведения. Жертвою окажется тот, кто не способен следовать ни тем, ни этим курсом, но жертвой не Церкви, а собственных заблуждений на счёт её требований к писателю.
89
Из эссе французского писателя Франсуа Мориака (1885–1970) «Бог и Маммона» (1929). Подразумевается: духовный «источник», питающий писателя и его читателей.*
Дело защиты душ от опасной литературы по праву принадлежит Церкви. Любая книга, даже отвечая художественным требованиям, может оказаться неуместной для массового потребления, и если Церковь в отдельных случаях не велит прихожанам её читать без разрешения, автору следует только сказать ей спасибо за такую услугу. Это означает, что он может ограничиться чисто художественными требованиями, не посягая на роль нравственного пастыря.
А подчас ведь, и в самом деле, писателям куда легче принять шефство над читательскими душами, чем создать произведение искусства. Спасать мир не пойми как почему-то слывет престижнее, чем уберечь своё художественное произведение от краха. Вероятно, эта точка зрения – дань и набожности и романтизму, только писатель вряд ли займёт такую позицию, навязанную ему ущербным образованием, если литература для него – на первом месте. Такой взгляд формируется духом католического фарисейства в нашей стране, и это трудно отрицать. Такой духовный климат если и не несёт ответственность за каждый загубленный талант, то, как минимум, делает измышления мистера Уайли о влиянии христианской догмы на творческий ум небеспочвенными.
Вера в нерушимую догму бессильна перед происходящим у тебя на глазах, она не сможет заставить верующего не замечать реальную жизнь, «ослепнув» на что-то. Вера, конечно, может сделать взгляд писателя до известной меры объёмнее (что многими отрицается), но покуда в его книгах всё же есть то, что читатели в силах признать значимым, критикам Церкви грешно сетовать на отсутствие свободы творчества. Одно дело, когда из-за неё сужается угол писательского зрения, совсем другое – если расширяется. И читателям и писателям от католической веры не стоит забывать, что о расширении границ реализма в прозе судят по достоверности и цельности изображённых в ней явлений «мира сего». Если католический автор надеется раскрыть таинства, он станет это делать, правдиво описывая то, что окружает его. От него нельзя требовать жизнеутверждающей картины, не лишая его ради неё свободы подмечать всего, что творят люди над тем, что сотворено Богом.