Таинственная река
Шрифт:
— Да? И с кем же она сейчас якшается? — Аннабет включила душ и, отступив назад, ожидала, пока вода нагреется.
— Думаю, тебе это известно лучше, чем мне.
Аннабет, просунув руку в туалетный шкафчик за тюбиком зубной пасты, покачала головой.
— Она бросила Крошку Цезаря в ноябре. Кстати, я этого не одобряла.
Джимми, натягивая башмаки, улыбнулся. Аннабет всегда называла Бобби О'Доннелла «Крошкой Цезарем» (правда, нередко она награждала его и более крепкими прозвищами) и не только потому, что он изо всех сил старался походить на типичного гангстера с холодным взглядом, а главным образом потому, что он был толстым коротышкой, как Эдвард Г. Робинсон [5] . Для Джимми эти несколько месяцев, когда Кейти встречалась с ним, были головной болью, но братья Сэваджи заверили его, что в случае необходимости отрежут ему яйца. Правда, Джимми не был уверен в том, что именно побуждало
5
Эдвард Г. Робинсон (1893–1973) — американский киноактер, ставший известным после выхода в 1931 году фильма «Крошка Цезарь», где он сыграл роль гангстера.
Инициатором разрыва их отношений была Кейти, и если не считать ночных телефонных звонков и стычки, чуть не перешедшей в кровавую драку, когда вдруг перед Рождеством Бобби и Роуман Феллоу появились на пороге, то можно сказать, что их расставание прошло без серьезных последствий.
Отвращение, которое Аннабет испытывала к Бобби О'Доннеллу, смешило Джимми. Он нередко задумывался о том, что истинной причиной ненависти Аннабет является не только то, что Бобби смахивает на Эдварда Г. Робинсона и спит с ее падчерицей, а также и то, что он по самую задницу увяз в криминальных делах, как, впрочем, и ее братья, а также — в этом у нее не было сомнений — и ее супруг не чуждался подобных дел в те годы, пока была жива Марита.
Марита умерла четырнадцать лет назад, когда Джимми отбывал двухгодичный срок в исправительном доме, а попросту говоря, в тюрьме на Оленьем острове в Уинтропе. Однажды в субботу во время свидания, держа на руках пятилетнюю Кейти, которая никак не могла спокойно усидеть хотя бы минуту у нее на коленях, Марита сказала Джимми, что родинка у нее на руке вдруг распухла и чернеет и что она хочет сходить в местную поликлинику, дабы показаться врачу. Просто для самоуспокоения, добавила она. Через четыре субботы она начала проходить курс химиотерапии. Через полгода после того, как она сказала Джимми про родинку, она умерла, и Джимми по прошествии многих суббот довелось увидеть тело своей жены лежащим на темном деревянном столе, с лицом покрытым толстым слоем мела, в сигаретном дыму, в воздухе, пропитанном потом и какими-то неприятными запахами, исходившими от осужденных на столетнюю отсидку преступников, в котором раздавались причитания и вздохи этих преступников. В последний месяц своей жизни Марита была слишком слаба, чтобы приехать; слишком слаба, чтобы написать, и Джимми был вынужден заказывать телефонные разговоры с ней, во время которых она быстро уставала или находилась под действием болеутоляющих лекарств, а может — и то и другое. Наверняка, и то и другое.
— Ты знаешь, о чем я сейчас мечтаю? — однажды спросила она невнятно, заплетающимся языком. — Мечтаю все время?
— И о чем же, малышка?
— Об оранжевых шторах. Больших, плотных оранжевых шторах, таких, чтобы… — она причмокнула губами, и Джимми услышал, как она глотает воду, — …чтобы они колыхались на ветру, свешиваясь с высоких карнизов. Джимми, чтобы они просто колыхались. И больше ничего; только шлеп-шлеп-шлеп. Сотни раз подряд и чтобы они были большие-большие. И колыхались…
Он ждал, что она скажет еще что-нибудь о шторах, об их величине; он не хотел, чтобы Марита задремала во время разговора, как это случалось уже не раз, поэтому он спросил:
— А как Кейти?
— Что?
— Как Кейти, дорогая моя?
— Твоя мама по-доброму заботится о нас. Она грустит.
— Кто? Моя мама или Кейти?
— Обе. Джимми… послушай… больше не могу. Тошнит. Устала.
— Ну ладно, крошка.
— Люблю тебя.
— Я тебя тоже люблю.
— Джимми? У нас ведь никогда не было оранжевых штор. Верно?
— Верно.
— Странно, — задумчиво произнесла она и положила трубку.
Это «Странно» и было последнее, что она сказала ему.
Да, это и действительно было странно. Родинка на твоей руке, которую ты помнишь еще с того времени, когда лежал в колыбели и бессмысленными глазенками пялился на раскрашенный картонный автомобильчик, вдруг чернеет, и через двадцать четыре недели — а до этого целых два года были вычеркнуты из твоей жизни, поскольку именно два года назад тебе в последний раз довелось лежать в постели с мужем, обвив его бедра своими ногами — тебя бросают в деревянный ящик и закапывают в землю, а твой муж стоит в пятидесяти ярдах от могилы, по бокам стоят вооруженные охранники, а на запястьях и на лодыжках у него кандалы.
Джимми освободился из заключения через два месяца после похорон. И вот, стоя на своей кухне в той же самой одежде, в которой его увели отсюда, он улыбается, глядя на свое дитя. Он помнит, какой она была в первые четыре года жизни, а она, конечно же, нет. Она от силы помнит последние два года, и то — не как единое целое, а как какие-то отдельные, отрывочные эпизоды, связанные с пребыванием этого мужчины в этом доме, прежде чем ей было разрешено видеться с ним только по субботам и смотреть на него, сидящего напротив за старым столом в сырой, скверно пахнущей комнате в здании, построенном на месте древнего индейского захоронения, посещаемого привидениями. Стены здания продувались всеми ветрами и с них капала вода, а потолки нависали почти над головой. Стоя на кухне и наблюдая за тем, как она рассматривает его, Джимми чувствовал свою полную беспомощность. Ему никогда не было так одиноко и так тревожно, как тогда, когда он, сидя на корточках перед Кейти, держа ее маленькие ручки в своих, мысленно видел себя и дочь словно в тумане, так, как будто он плавал по пространству комнаты, ограниченному стенами и потолком. И в голове его при этом билась мысль: Господи, я чувствую, что недоброе уготовано этим двоим. Чужие люди в загаженной кухне, оценивающие друг друга, старающиеся не проявлять ненависти друг к другу, потому что Марита умерла и оставила их прилепленными друг к другу, и не дано им было знать, что судьбой было предназначено им совершить в будущем.
Дочь… его создание, живое, дышащее, отчасти уже сформировавшееся, теперь нуждалась в нем и требовала его заботы, и не важно, нравится это кому-то из них или нет.
— Она смотрит на нас с неба и улыбается, — сказал Джимми дочери. — Она гордится нами. По-настоящему гордится.
— А тебе надо будет снова идти в то место? — спросила Кейти.
— Нет! Никогда.
— Ты пойдешь в какое-нибудь другое место?
В то время Джимми с радостью согласился бы отсидеть еще шесть лет в дыре, даже худшей, чем Олений остров, вместо того, чтобы находиться по двадцать четыре часа в этой кухне с этой дочерью-незнакомкой, с неизвестным и путающим будущим и с тупиком — в прямом смысле этого слова, — в который его, совсем молодого человека, завела жизнь.
— Ну уж нет, — ответил он. — Теперь мы будем вместе.
— Я хочу кушать.
Эти слова постоянно подстегивали Джимми — О Господи, я должен кормить эту девочку, когда она проголодается. Всю мою и ее жизнь. Господи боже мой!
— Ну и отлично, — сказал он, чувствуя, как лицо его расплывается в улыбке. — Сейчас поедим.
В шесть тридцать Джимми был уже в магазине. Кассовый аппарат на расчетном узле был уже включен и работал; включена была и лотерейная машина; Пит выкладывал на прилавок около кофеварки пончики из пышечной Айзера Гезуами, бисквиты, печенье, канноли [6] и запеченные в тесте сосиски, доставленные из пекарни Тони Бака. Когда наступило затишье, Джимми перелил кофе из кофеварки в два громадных термоса, стоящих на кофейном прилавке и разложил воскресные газеты «Глобс», «Геральд» и «Нью-Йорк таймс». Рекламные сборники и комиксы он поместил между газетами, а затем всю печатную продукцию, разложенную в определенном порядке перед прилавком со сладостями, перенес ближе к расчетному узлу.
6
Канноли — пирожные с начинкой из взбитого творога.
— Когда Сэл обещал прийти?
— Самое раннее к половине десятого. У его машины течет картер, поэтому он будет добираться на перекладных, а это значит на поезде, да еще с пересадкой, а потом на автобусе. А когда я с ним говорил, он был еще не одет.
— О черт.
Около половины восьмого нагрянула куча народу после ночной смены — полицейские, в основном из участка Д-9; сестры-сиделки из больницы Святой Регины; несколько девушек, работающих в подпольных клубах по другую сторону Бакингем-авеню, в «Квартирах» и в районе Римского пруда. Они хотя и выглядели усталыми, но были веселыми и общительными. Чувствовалось, что им не терпится интенсивно расслабиться, как будто они все вместе вернулись с одного поля сражения, грязные, окровавленные, но не сломленные и сохранившие боевой дух.
Во время пятиминутной паузы, до того как толпа рано просыпающегося люда ринется в дверь, Джимми отозвал в сторонку Дрю Пиджена и спросил, не видел ли он Кейти.
— Я думаю, она где-то здесь, — ответил Дрю.
— Что ты говоришь? — почти выкрикнул Джимми, и в собственном голосе ему послышалось больше надежды и волнения, чем он мог позволить себе по своему статусу.
— Я так думаю, — повторил Дрю. — Если хотите, я могу пойти проверить.
— Будь другом, Дрю, проверь.
В то время как он принимал две карточки с заказами от старой дамы Хармон, которая не пыталась скрывать слез, вызванных тем, что кто-то из посетителей прошелся насчет ее духов, до него донеслось эхо тяжелых шагов Дрю по твердому дощатому полу коридора. Он слышал, как Дрю вернулся и подошел к телефону; он почувствовал слабый холодок в груди, когда подавал старой даме Хармон пятнадцать долларов сдачи и прощался с нею взмахом руки.