Таинственный доктор
Шрифт:
Ратуша была заполнена молодыми людьми, только что завербовавшимися в армию; над домом развевался огромный черный флаг, казалось осенявший весь Париж.
Коммуна заседала непрерывно.
Чувствовалось, что в этом доме бьется самое сердце Революции; здесь в воздухе была растворена любовь к отечеству и преданность свободе.
Но в ратуше взору стороннего наблюдателя предстала бы только блестящая, можно сказать, миражная сторона дела; в ратуше наблюдатель этот увидел бы лишь прекрасных, пылких юношей, хмелеющих от собственных призывов: «Да здравствует нация! Смерть предателям!» Для того же чтобы составить себе верное понятие о приносимой этими героями жертве, нужно было заглянуть в их жилища — в те мансарды и
Увы! Наши матери, матроны времен Республики, женщины времен Империи, рожали нас дважды: первые, радостные роды даровали нам жизнь, вторые, страшные, послали нас на смерть.
Конечно, я знаю, погибали не все, иные возвращались искалеченные, но гордые своими подвигами, иные даже увенчанные славными эполетами, но сколько было таких, кто больше уже никогда не переступил порога отчего дома и никогда не подал о себе вестей родителям, тщетно ожидавшим сыновей день за днем, месяц за месяцем, год за годом!
Единственной надеждой родителей — кто мог бы в это поверить? — оставалась Сибирь.
После роковой русской кампании, когда домой вернулось пятьдесят тысяч из шестисот, люди говорили о пропавших без вести:
— Он мог попасть в плен к русским, а те наверняка отправили его в Сибирь. От Сибири до Франции так далеко, что бедный мальчик просто не успел еще добраться до дома.
А матери добавляли, вздрагивая:
— Говорят, в Сибири ужасно холодно!
Потом проходил слух, что какой-то счастливец в самом деле вырвался из ледяного ада и возвратился в некий город, в некую деревню, в некую деревушку.
Родителей пропавшего без вести отделяли от этого места пять, десять, двадцать льё. Неважно! Они тотчас отправлялись в путь — пешком, верхом на осле, в одноколке. Они входили в нужный дом, их встречали не помнящие себя от счастья родители выжившего солдата.
— Где он?
— Вот.
Изможденный призрак, обессилевший, с ввалившимися глазами, еле живой, представал перед гостями.
— Остался там кто-нибудь еще? — спрашивала мать, замирая.
— Да, я слышал, что в Тобольске, в Томске, в Иркутске еще остались французы. Возможно, ваш сын томится в плену в одном из этих городов. Он непременно вернется; я ведь вернулся — почему бы не вернуться ему?
И мать пускалась в обратный путь, немного успокоившись, а дома пересказывала соседям, слушавшим ее с величайшим участием, поразительные слова бывшего узника: «Я ведь вернулся — почему бы не вернуться ему?»
А между тем смерть с каждым днем подкрадывалась к ней все ближе, но даже на смертном одре бедная старая женщина вздрагивала от каждого шороха и, с трудом оторвав голову от подушки, спрашивала:
— Это он? Это был не он.
Она вновь опускала голову, тяжко вздыхала — и умирала.
Иные женщины смирялись с необходимостью принести своих детей в жертву этой беспощадной войне Франции против целого мира, швырнуть их в ту пропасть, которая, поглощая тысячи новых Курциев, оставалась столь же глубокой, что и прежде, но большинство, не в силах перенести столь тяжкое испытание, впадали в ярость и разражались проклятиями.
Возвращаясь из ратуши в Национальное собрание, Дантон повстречался на рынке с толпой этих разъяренных матерей.
Женщины узнали его.
Дантон был воплощением Революции. Его изрезанное морщинами лицо носило на себе следы пылких страстей и было подобно извергающему лаву вулкану. Маленькие глаза его привлекали к себе внимание лишь в те мгновения, когда метали молнии. Нос, изрытый оспинами, был едва заметен. Мощные челюсти и страшная глотка обличали человека, созданного для борьбы. В этом величественном уроде, всецело подчинявшемся велениям плоти, уживались пес, лев и бык; впрочем, неверно было бы думать, что у Дантона не было сердца. Беранже называл это сердце великодушным, Руайе-Коллар — благородным.
— Ага! Вот и ты! — закричали Дантону женщины. — Это ты двадцатого июня оскорблял короля! Это ты приказал десятого августа стрелять по дворцу! (Дамы с рынка в большинстве своем были роялистки.) А теперь ты забираешь у нас наших детей; ты, должно быть, ослеп, раз полез сюда, на рынок; теперь ты в наших руках — тебе не уйти!
И фурии уже протянули руки, чтобы ухватить Дантона за полу.
Но он оттолкнул их.
— Базарные вакханки! — взревел он. — Неужели вы не знаете, что всякий, кто поднимет руку на Дантона, тотчас подпишет себе смертный приговор? Дантон — это ковчег Завета. Будь ваш король настоящим королем, он ни за что не надел бы двадцатого июня красного колпака и предпочел бы смерть позору. Я, благодарение Господу, не король, но попробуйте надеть ваш красный колпак на меня, если мне это придется не по нраву, — и посмотрите, чем кончится дело! Десятое августа! Да если бы тот, кого вы называете вашим королем, был мужчиной, он бы погиб, но не позволил бы ни одному из нас сунуть нос в его дворец! Ваш король! Да разве это я забираю у вас ваших детей? Их забирает он!
— Как он? — перебила Дантона сотня голосов.
— Разумеется, он! Против кого пойдут биться ваши сыновья? Против неприятеля. Кто виноват в том, что неприятель наступает на Францию? Король. Зачем он устремился в Варенн, где добрые патриоты его остановили, зачем задумал покинуть Францию? Чтобы воссоединиться с неприятелем. Ну вот неприятель и двинулся к нему навстречу. Что же, встретим врагов так, как их встретили защитники Лонгви? Откроем им доступ в Париж? Сделаемся пруссаками, австрийцами, казаками? О, безумные! Быть может, вы ждете не дождетесь, чтобы сюда явились эти убийцы, эти поджигатели, эти воры?! А может, все дело в том, что вы не только изменницы, но и еще и блудницы и вам не терпится увидеть чужестранцев в Париже именно по этой причине?
— Что ты такое говоришь?! — возмутились женщины.
— Что я говорю? — переспросил Дантон, взбираясь на уличную тумбу. — Я говорю, что вы страшно заблуждаетесь, если полагаете, что раз вы носили сыновей в своем чреве, кормили их своим молоком, то они принадлежат вам! Ваши дети принадлежат отечеству. Люди влюбляются, сочетаются браком, рожают детей для блага отечества! Материнство каждой отдельной женщины не что иное, как способ даровать защитников нашей общей матери — Франции! А вы просто жалкие изменницы! Франция зовет: «Ко мне, на помощь! Спасите!» Сыновья ваши устремляются на помощь Франции, а вы их удерживаете. Мало того, что вы трусливые матери, вы еще и нечестивые дочери. Возьмите меня: у меня тоже есть двое детей — детей, которые родились в священные для отечества дни! Пусть Франция потребует их, и я отвечу: «Мать, вот они!» У меня есть обожаемая жена; пусть Франция потребует ее, и я скажу: «Мать, вот она!» А если в придачу к моим детям и моей жене Франции потребуюсь я сам, я брошусь в бездну со словами: «Мать, вот я!»
Женщины с изумлением переглянулись.
— О святая свобода! — вскричал Дантон. — Я полагал, что час жертвоприношения настал, что братство вот-вот осенит нас своими крылами — но я ошибался, жестоко ошибался! О развращенные натуры, вам, и никому иному, суждено было разбить мне сердце; исторгнуть кровь из моих жил трудно, но есть вещь куда более трудная — исторгнуть слезы из моих глаз; вам это удалось! Горе тем, по чьей вине плачет Дантон, ибо вместе с ним плачет сама свобода!
И тут слезы, неподдельные слезы любви к Франции, потекли по щекам Дантона.