Таинственный доктор
Шрифт:
— Да, это я, — сказал Дантон, видя, что Жак удивлен его неожиданным приходом. — С тех пор как мы встретились, я многое обдумал; видишь ли ты, в каком положении находится Париж?
— Очевидно, что почти всеми сердцами владеет глубочайший ужас, — отвечал Жак.
— Но ты не знаешь всего того, что знаю я. Я многое
открою тебе, и ты скажешь мне спасибо за то, что я нашел способ на время удалить тебя из столицы.
— Но разве я не могу принести вам пользу здесь?
— Нет! Ибо главное, что от тебя потребуется, — приступить к делу лишь двадцатого сентября, а прежде оставаться чуждым всему, что произойдет в Париже. Некоторым людям эти события будут стоить жизни. (Жак махнул рукой, показывая, что жизнью не дорожит.) Я знаю, что, согласившись стать депутатом Конвента, ты согласился отдать жизнь за Революцию, но события, которые нас ожидают, могут отнять кое у кого честь и доброе имя. А тебе надлежит предстать перед Конвентом свободным от каких бы то ни было обязательств, не связанным
— Что же такое, по твоему мнению, здесь произойдет?
— Я различаю будущее, даже самое близкое, не совсем ясно, но предчувствую, что здесь прольется много, очень много крови. Борьбе Коммуны и Собрания должно положить конец. До сих пор Собрание плелось в хвосте у Коммуны. Неоднократно оно пыталось от нее избавиться, но всякий раз Коммуна ощеривала зубы, и Собрание отступало. Собрание, дорогой мой Жак, — это сила, учрежденная законом и действующая в согласии с ним; Коммуна же — сила народная, не знающая управы и преступающая любые пределы. Собрание, в очередной раз проявив малодушие, проголосовало за выделение миллиона в месяц на нужды Парижской коммуны. Как ты хорошо понимаешь, мера эта — чистой воды самоубийство. Собрание вверило власть в страшные руки, причем руки эти принадлежат не людям из народа — это испугало бы меня куда меньше, — но кабацким грамотеям, базарным писакам, торговцу контрамарками Эберу и несостоявшемуся сапожнику, но состоявшемуся демагогу Шометту; именно этому последнему Коммуна сочла нужным вверить неограниченное право заключать в тюрьму и выпускать из нее, арестовывать и освобождать из-под ареста; вдобавок все они вместе измыслили гибельное решение вывешивать у ворот каждой тюрьмы список содержащихся там заключенных. Народ читает эти списки и мечтает пустить кровь узникам, а те сами разжигают в сердцах простолюдинов жажду мести: например, заключенные, содержащиеся в Аббатстве, оскорбляют прохожих, распевают контрреволюционные песни, пьют за здоровье короля и приход пруссаков, за свое скорое освобождение; любовницы их являются в темницу, чтобы разделить с ними их трапезу; тюремщики превращаются в лакеев, прислуживающих богатым господам; золото рекой течет в Аббатство, а народ, которому недостает хлеба, грозит кулаком наглому Пактолу, струящемуся в тюрьмы. Париж наполнен фальшивыми ассигнатами. Где их изготовляют? По слухам, в тех же тюрьмах; правда это или нет, но слухи все равно ползут по городу и приводят толпу в неистовство. Прибавь ко всему этому Марата, который, кривя свой отвратительный рот, требует всякий день пятьдесят тысяч, сто тысяч, двести тысяч голов. Мало того, что эти безжалостные диктаторы, перед которыми я только что держал речь и чью кровожадность тщетно пытался умерить, уже растоптали свободу частных лиц, они замахиваются на свободу куда более важную — свободу печати. Вместо того чтобы преследовать Марата, они обрушиваются на юного патриота, исполненного ума и самоотвержения, они преследуют Жире и не дают ему покоя даже в военном министерстве, где он укрылся. Терпение членов Собрания иссякло, и они потребовали к ответу председателя Коммуны Югенена. Югенен не явился. Час назад Собрание распустило Коммуну, с тем чтобы в течение суток секции избрали ее преемницу.
Впрочем, самое удивительное обстоятельство, доказывающее, какая неразбериха царит вокруг нас, заключается в том, что, распуская Коммуну, Собрание отметило ее великие заслуги перед родиной.
— Ornandum et tollandum 10 , как сказал Цицерон, — произнес Жак Мере.
— Да, но Коммуна не желает ни наград, ни упразднения, — отвечал Дантон. — Коммуна желает оставаться у власти и править, вселяя в сердца ужас; она останется и будет править.
— И ты полагаешь, что она осмелится призвать народ к большой резне?
10
Награждая и упраздняя (лат.)
— Ей и призывать не будет нужды; она предоставит событиям развиваться своим чередом, предоставит парижской черни копить в сердцах глухую злобу, предоставит пустым желудкам вопить и стенать, а потом найдется какой-нибудь злосчастный крикун, который воскликнет: «Довольно громить статуи! Довольно крошить мрамор и гипс! Вместо того чтобы тратить силы на мертвые подобия, займемся-ка лучше этими аристократами, которые пьют за победу чужестранцев и за поджидающего их короля. Вперед, сначала в Аббатство и Тампль, а затем на границу!»
Вот тогда-то все и свершится. Трудно пролить лишь первую каплю крови. А если первая капля пролита, дальше кровь течет рекой.
— Но неужели среди вас нет человека, который имеет влияние на толпу и способен умерить ее пыл? — спросил Жак Мере.
— По правде говоря, в народе популярны только трое: Марат, который жаждет резни и воспевает ее; Робеспьер, который, пожалуй, имеет авторитет, и я, который, пожалуй, имеет силу.
— В чем же дело?
— Мы не можем прибегнуть к помощи Марата, ведь он только и мечтает о резне. Робеспьер не осмелится противостоять воле народа. Для того, чтобы изгнать из сердец демона резни, чтобы устыдить саму смерть и вынудить ее возвратиться в ту бездну, откуда она явилась, нужно быть Цезарем или Густавом Адольфом.
— Нет, — возразил Жак Мере, — нужно быть Дантоном; нужно взять знамя и заговорить с этими мужчинами тем же языком, каким ты накануне говорил с готовыми растерзать тебя женщинами. Многие из них могут на словах поддерживать идею кровопролития, но поверь, таких, которые в самом деле станут проливать кровь, — единицы. Поставь в караул у ворот тюрем те две тысячи волонтеров, которых ты завербовал сегодня; объясни им, что, до тех пор пока приговор не вынесен, узник — особа священная, что порукой его безопасности служит честь всей нации и что в тюрьме преступники должны пребывать в такой же неприкосновенности, как и в святилище. Они послушаются тебя и, исполненные воодушевления, отдадут, если потребуется, свою жизнь за вверенное им благородное дело.
— Нет уж, только не это! — беспечно воскликнул Дантон. — Они завербовались, чтобы воевать с неприятелем, и я не могу обмануть их ожидания; я не стану призывать к резне, но я не стану и препятствовать ей: это может стоить мне жизни.
— С каких это пор Дантон так дорожит жизнью? — со смехом осведомился Жак Мере.
— С тех пор как понял, что никто, кроме Дантона, не сделает то, что должно быть сделано, а именно, не провозгласит Республику. Ведь не Марат — этот буйно помешанный, не изображающий безумца, а являющийся им на самом деле, — станет Брутом новой Республики, и не лицемер Робеспьер, который, возможно, сделается ее Вашингтоном; он выступал против войны, которой хотят все, так что ему потребуется еще год-два, чтобы вернуть себе былую популярность. Остаюсь один я. А я — скажу тебе шепотом, рискуя тебя смутить, — я вовсе не убежден, что разумно отправляться на войну против страшного врага, оставляя у себя в тылу врага еще более страшного. Во время великих революций народ иногда посещают внезапные, молниеносные озарения. Народ понимает, кто истинный враг французов, враг ужасный, который погубит Францию, если мы оставим его в живых, позволим плести заговоры и вести из тюрьмы Тампля переписку с лагерем Фридриха Вильгельма; этот враг — король, а заодно с ним роялисты и вообще все аристократы.
— Как! Неужели ты позволишь народному гневу обрушиться на короля?
— Нет; гибели роялистов и аристократов будет довольно, чтобы король испугался и прекратил свои преступные интриги. К тому же, если королю и суждено погибнуть, то не от рук разъяренной толпы; приговор ему, как изменнику, перебежчику и клятвопреступнику, должна вынести вся нация.
— Но жена твоя сказала мне, что ты поклялся ей не только никогда не злоумышлять против короля, но и защищать его.
— Друг мой, безумен тот, кто дает такие клятвы в дни революции, но еще безумнее тот, кто им верит. Если я и говорил жене нечто подобное, это наверняка было еще до бегства в Варенн, а с тех пор прошло уже так много времени, что я с трудом припоминаю тогдашние обещания. Не пройдет и двух-трех месяцев, как они вовсе изгладятся из моей памяти. Да и вообще, так ли чиста кровь, которая прольется в стенах тюрем? Это кровь дурных французов, дурных граждан, изменников и отцеубийц! И раз уж у нас есть люди, готовые, как говорится, исполнить грязную работу, посмотрим на их деяния сквозь пальцы, вздохнем и не будем им мешать. Поверь мне, если весь Париж скомпрометирует себя в глазах мира, это окажется нам только на руку: памятуя о том, что в случае прихода врага им нечего ждать пощады, парижане с особым рвением примутся защищать свой город от захватчиков.
Жак Мере взглянул на Дантона и различил в его невозмутимых чертах непоколебимую решимость; было ясно, что сам Дантон, как он только что сказал, убивать не будет, но не станет и мешать другим исполнять эту кровавую работу.
— Ты прав, Дантон, — согласился Жак Мере, — сам я еще не настолько преисполнился революционного стоицизма, чтобы вслед за тобой судить о том, чья кровь чиста, а чья нечиста; я врач, для меня кровь — это еще и драгоценный источник жизни, текучая субстанция, состоящая из фибрина, альбумина и серозной жидкости, и свое призвание я до сих пор видел в том, чтобы заставлять кровь бежать по венам, а не вытекать из них; пошли же меня поскорее туда, где я смогу творить добро, не причиняя зла.
— Потому-то я и пришел к тебе. Послушай, в двух словах положение дел таково: девятнадцатого августа девяносто второго года пруссаки и эмигранты ступили на французскую землю. В тот день шел проливной дождь — страшное предзнаменование для наших врагов.
— Ты веришь в предзнаменования?
— Разве мы не стремимся уподобиться римлянам? Римляне верили в предзнаменования, последуем же их примеру. Двадцатого августа враги подошли к Лонгви, иначе говоря, преодолели сорок льё, отделяющие Кобленц от Лонгви, в двадцать дней. После восьмого пушечного залпа Лонгви капитулировал и король Фридрих Вильгельм вошел в город. Вместо того чтобы тотчас двинуться на Верден, пруссаки провели неделю в Лонгви; они и до сих пор там. Франция в это время держала оборону. Меж тем оборонительная тактика ей не пристала. Франция не щит, но меч; ее призвание — война наступательная.