Так хочется жить
Шрифт:
По траве зашуршали сандалии и утихли подле него. Коляша не слышал детских шагов, не видел девчушек с протянутыми к нему кульками. Он читал «Кобзаря» и никак не мог уйти дальше первой строчки: «Рэвэ тай стогнэ…»
— Дяденьку! А, дяденьку!
Вот Коляша уже и дяденькой стал! Сам не заметил когда.
— Что, мои хорошие? Мои славные, что? — Коляша изо всех сил держался, чтоб не заплакать от умиления — дяденькой назвали!
— Покушайте вишен! — протянуты два пакетика, сделанные из старых, исписанных тетрадных листов, две пары глаз полны чистого к нему внимания и глубокого, еще не осознанного голубиными детским душами страдания, на которое женщина, видать, способна бывает сразу после рождения, может, даже до зачатия, еще растворенная в пространстве мироздания.
Неужели эти крошки уже ходят в школу?
— Вишен? — Коляша приподнялся, сел на траву и, запустив щепотку в один пакетик, за стебелек вынул переспелую, почти черную, сморщенную вишенку.
— И у меня! И у меня! — заперебирала нетерпеливо ногами вторая девочка.
Коляша и из второго пакетика вынул вишенку, со смаком прищелкнул губами, зажмурил глаза и долго их не открывал, показывая, какие замечательные, какие сладкие у девочек вишни. Девочки понимали, что дядя маленько подыгрывает, веселит их, захлопали ладошками по коленкам.
— Вы — сестрички, — уверенно сказал Коляша, — и одну зовут Анютой, а вторую?
— Галю! — подхватила Анюта и нахмурилась настороженно: как это дядя узнал ее имя? — А-а! — обрадовалась Анюта, — мы гралы близэнько, вы почулы! Вы — разведчик?
— Был и разведчиком, дивчины мои славные! Спросите, кем я не был.
— А у нас тату нимцы… убивалы людын дужэ…
— Давайте лучше вишни доедать, дивчинки.
— Давайте, давайте! Мы ще прынэсэмо! У нас богато вишен, вот хлиба нэмае. Мамо стирае бойцам, воны трохи каши дають та супу, цукру раз давалы, билый-билый цукор!
Что бы подарить девчушкам? Ничего у солдата-бродяги нету: ни безделушки, ни сахарку, ну ничего-ничего. Он притянул девчушек к себе и поочередно поцеловал их в кисленькие от вишневого сока щеки — и они, дети несчастного времени, почуяли, что ли, его неприкаянность, обхватили худенькими руками за шею, прижали изо всех сил к себе и разом зашептали на ухи солдату, будто молитву, заговор ли, со взрослым, страстным чувством:
— Нэ надо грустить, дяденьку! Нэ надо. Вийна-то скинчилась…
Милые девочки из далекой Винницы! Почему-то хочется верить, и Коляша верит до сих пор, что судьба у них была такой же светлой и доброй, какими сами они были в голодном послевоенном детстве. В одном пакетике еще оставались вишни, Коляша давил их во рту, обсасывал косточки, бережно нажимая языком на каждую ягодку, чтоб надольше хватило ему вишен, чтоб продлилось в его сердце то ощущение родства со всеми живыми людьми, которым одарили его маленькие девочки.
За обмелевшим, заваленным военной и невоенной рухлядью прудом, среди которого упрямо желтели кувшинки и над которым величаво и нежно клонились плакучие ивы, ударила музыка — духовой оркестр. Сразу сжалось что-то внутри, томительно засосало сердце Коляши. Не умеющий танцевать даже гопака, он пошел на голос вальса, название которого знал еще по детдомовской пластинке — «Вальс цветов». Но всегда мелодия вальса была для него неожиданной, всегда слезливо размягчала сердце. Танцы происходили в загородке, аккуратно излаженной немецкими саперами из тонкой, но крепкой клетчатой проволоки. Взявшись за проволоку, парнишки, инвалиды из госпиталей — и Коляша вместе с ними — глядели не отрываясь, как кружатся пары в проволочном квадрате, в углах поросшем травою, в середине же выбитом до стеклянистой тверди.
С мужской стороны танцевали все больше военные, и все больше хлыщи какие-то, узкопогонники, но местами и нестроевик кособочился, пытаясь скрыть хромоту, старательно поворачиваясь к партнерше той стороной лица, которая не изодрана, не сожжена, не дергается от контузии. Светится, целится глаз героя, намекающий на тайность, влекущий куда-то взор ввечеру разгорается все шибчее и алчней.
В комендатуре Коляшу, оказывается, ждали. Еще днем, когда дежурный лейтенант бушевал за барьером, от патрулей поступило несколько сообщений: «С проходящего эшелона орлы взяли самогонку у базарной тетки, но деньги отдать забыли». С другого проходящего эшелона какие-то одичавшие бойцы или штрафники-громилы пытались подломить ларек и склад в ресторане. «Небось, орлы Дунайской флотилии продолжают свой освободительный поход». Эшелон задержан, «представители» его заперты под замок. «На базаре при облаве учинен погром, была стрельба, удалось взять несколько бендеровцев и подозрительных лиц без документов». Но все это дела текущие и текучие, все это поддается контролю, все усмирено и утишено. А вот как быть со старшиной Прокидько? Он, как приехал, ни одного еще дня трезвый не был, изрубил все домашнее имущество, чуть не засек топором жену свою, грозится поджечь дом, истребить слободу Тюшки, испепелить всю Винницу. Пока же, примериваясь к гражданской жизни, он дал в глаз участковому милиционеру.
Лейтенант все это выслушал с покорным терпением, привычно прижимаясь спиной к нетопленой голландке. Когда патрули выгрузили новости, послушал еще, как на высшем нерве звучит возле комендатуры самогонщица: «Хвашисты грабилы! Бендэра грабила! Червоноармийцы, буйегомать, тэж граблють!..» Не дослушав до конца выступление самогонщицы, лейтенант приказал прогнать ее из-под стен комендатуры. Если тетка торгует запрещенным товаром, то пусть хайло свое во всю мощь не разевает, пусть бдит — сейчас едет до дому самый-самый бедный и опытный воин — пятидесятилетнего возраста, нестроевик тучей прет на восстановительные работы — у этого народа на теле одни шрамы, осколки да пули, но за душой ничего не водится, он чего сопрет, то и съест, кого сгребет, того и дерет. Если эта тетка попадется еще раз и будет орать на весь город антисоветские лозунги — он ей такую бумагу нарисует, что она до самой Сибири ее читать будет…
— Что касается грабителей с эшелона и жертв базарной облавы, — всех передать военной прокуратуре — и взятки с нас гладки. Они — санитары страны, вот пусть и санитарят.
Простые, деловые и точные решения, как у Кутузова в сраженье. Сложнее обстояло дело со старшиной Прокидько. Лейтенант знал о нем многое, но не все. Иезуитскими методами Прокидько добыл признание у своей жены, что она не соблюла верности во время военных лет, при оккупации. Сердце воина-гвардейца вскипело, гнев его беспощаден и, конечно же, праведен. Лейтенант думал, что старшина снялся с военного учета и ни с какого уже боку комендатуре не подлежит, так пусть себе бушует, поджигает эту сраную Винницу со всех сторон. За один подбитый глаз милиция ему, между прочим, подшибет оба, да еще нечаянно три ребра поломает. Но, впав в неистовство, старшина Прокидько совершенно перестал ощущать реальность жизни, не считался с законами морали и военной дисциплины — нигде, ни на какие учеты он не вставал, никаких властей не признавал. Буйствует! «За Собиром сонце всходыть…» — поет, видать, уже явственно видя эту самую Сибирь. В комендатуру явилась делегация из слободы Тюшки, просила оградить покой и жизнь громодян от совершенно распоясавшегося старшины Прокидько. Служивого народу в комендатуре никого не оказалось. Коляше выдали заряженный автомат и просили воздействовать братским авторитетом на старшину Прокидько или уж арестовать его и доставить в комендатуру.
Пехотный старшина Прокидько, поникнув головой, сидел спиной к двери на давно не мазанном полу, среди разгромленной и порубленной рухляди. Перед ним стоял глиняный жбан, мятая алюминиевая кружка да железный таз, наполненный вишнями, сливами, надкушенными яблоками, выплюнутыми косточками. По правую руку гвардейца покоилась тупая секира, спадывающая с неумело насажденного топорища. Коляша отодвинул секиру ногой и обошел Прокидько. В серой, дикой щетине, обросший больше по лицу, чем по голове, тоже уже заиндевелой с шеи и висков, с чугунно из-под глаза к носу и к уху растекающимся синяком, с тремя рядами развешанных орденов и медалей, среди которых золотоцветом горел гвардейский значок, Прокидько сидя спал и до активных действий по уничтожению родных Тюшков и города Винницы ему было гораздо дальше, чем до больницы.
Битый, чуткий фронтовик почувствовал перед собой человека, с огромным усилием открыл один глаз, попробовал разомкнуть второй, попытка не увенчалась успехом.
— Налывай, хлопче! — хрипло произнес Прокидько.
Коляша налил, выбрал несколько грушек из фруктовой мешанины в тазу и, понюхав кружку, зажмурившись, выпил.
— Мэни тэж налий. — Коляша уставился на старшину. — Ни похмэлывшись, вмэрэть можу, — пояснил Прокидько.
Держать кружку Прокидько мог уже только двумя руками и, стукая посудиной о зубы, со стоном высосал жидкость, после чего сыро кашлял, болтая головой из стороны в сторону.