Такой способ понимать
Шрифт:
Совершенно не важно, что думал доктор Свифт о виконте Болинброке на самом деле. Но Гулливер тут выглядит слабоумным ничтожеством.
И по прибытии в Блефуску сразу «лег на землю, чтобы поцеловать руку императора и императрицы».
И так на всем протяжении романа: Гулливер повсюду лилипут.
Ученый домашний зверь, безобидное чудовище, покорный слуга. В какой бы новый мир его ни занесло — первым делом отыскивает себе хозяина и моментально усваивает его кругозор, его масштаб. Совсем не чувствует собственного достоинства; приемыш и приживал, примерный пасынок хоть у непарнокопытных; весь — умеренность и аккуратность: смотрите, как хорошо я себя веду!
Презирает свою породу: тупых ньютонов Летающего острова — наравне с грязными йэху в Стране лошадей.
Зато к великану (с особенной охотой — к малолетней великанше) просится на ручки.
Редеет облако, и уходит; так нисшедший в преисподнюю не выйдет. Не возвратится более в дом свой, и место его не будет уже знать его.Не вспоминая о Дон Кихоте (хотя давно ли доктор Свифт зачитывался Сервантесом?) — вообразим на минуту, что Робинзонов остров Отчаяния оказался бы владением королевства Бробдингнег. География, понятно, протестует: океаны разные — там Тихий, тут Атлантический — то есть наоборот, — но и это не важно: представим, что в один ужасный день над головой мистера Крузо раздаются голоса, подобные шуму водяной мельницы, и вроде как человеческое лицо склоняется к нему с двадцатиметровой высоты.
Самый вероятный исход — летальный; но если Робинзон не умрет на месте (скажем, от разрыва сердца) или не помешается он не останется у великанов. Скроется при первой возможности, не сомневайтесь; затаится в какой-нибудь щели; отроет окоп, возведет подземный бункер и продрожит в нем до конца — наподобие мелкого грызуна — лесного, ночного, непреклонного. Лишь бы остаться самим собой — Робинзоном Крузо, английским моряком и бразильским плантатором, тысяча шестьсот тридцать третьего года рождения, среднего ума, обыкновенного роста. Лишь бы остаться в своей вселенной — отвечающей его взгляду на вещи. В эту вселенную могут, конечно, вторгнуться какие угодно чудовища, в том числе и великаны (мало ли чего не снилось нашим мудрецам) — но на правах уродливых призраков — пусть хоть многотонных. Признать их действительность, их человечность — все равно что отменить самого себя; ведь существовать — означает чувствовать себя настоящим; таким, какой я есть;если это я, моряк из Йорка, разгуливаю по столу меж тарелок и рюмок и отвешиваю поклоны, и падаю, споткнувшись о хлебную корку, — значит, я не моряк из Йорка и сам себе снюсь.
А вот Гулливеру — хоть бы хны:
«Я тотчас же поднялся и, увидя, что мое падение сильно встревожило этих добрых людей, взял шляпу (которую, как подобает благовоспитанному человеку, держал под мышкой), помахал ею над головой и трижды прокричал „ура“ в знак того, что все обошлось благополучно».
Недостало бы у бедняги Робинзона ни хладнокровия, ни сметки для столь стремительного метемпсихоза: с утра был джентльмен, учившийся в Кембридже, и жертва кораблекрушения, к полудню — говорящий хомячок, да какой веселый! да какой ласковый: «… не желая оставлять в ребенке злобное к себе чувство и вспомнив, как обыкновенно бывают жестоки наши дети к воробьям, кроликам, котятам и щенкам, я упал на колени и, указывая пальцем на мальчика, всеми силами старался дать понять моему хозяину, что прошу простить сына. Отец смягчился, и мальчишка снова занял свое место. Тогда я подошел к нему и поцеловал его руку, которую хозяин мой взял и нежно погладил ею меня».
Поистине, господин Гулливер — существо без самомнения (после Шекспира, после Сервантеса — кто
Сильней, чем Гулливера, доктор Свифт презирал только читателя, поэтому не опасался доверить ему свою тайну: что в этой безотказной, безразмерной заводной кукле спрятал маленького мальчика, каким, по-видимому, прожил всю жизнь — обижаясь на судьбу, на королей, на женщин: за то, что не умеют ценить его по достоинству, то есть любить не заимообразно — к дьяволу расчеты и страсти! — а просто за гениальность.
Так отчаянно одиноки, как этот клоун Гулливер, мы бываем в рабских состояниях: в детстве, да еще в старости. Поэтому книга получилась бессмертная.
И зачем бы не простить мне греха и не снять с меня беззакония моего? ибо, вот, я лягу в прахе; завтра поищешь меня, и меня нет.Онемел он, я думаю, не оттого, что оглох: наверное, заблудился в одном из кварталов собственного мозга и не сумел — не захотел? — выбраться наружу. Заперся в клетке (как они там называются? нейроны?) и сочинял роман, давным-давно кое-кому обещанный:
«Это должна быть точная хроника двенадцати лет, начиная с — — — — —, с того самого момента, когда был пролит кофе, и до времени, когда им часто угощались, то есть от Данстэбла до Дублина, со всеми происшествиями, которые имели место за все эти годы.
Там, конечно же, будет глава о поездке мадам в Кенсингтон; глава, посвященная волдырю; глава о поездке полковника во Францию; глава о свадьбе, с приключениями, связанными с потерей ключа; о подделке; о счастливом возвращении; двести глав о безумии; глава о продолжительных прогулках; и о нечаянности, имевшей место в Беркшире; пятьдесят глав о кратких мгновеньях; глава о Челси; глава о ласточке и кусте; добрая сотня глав о моей собственной персоне и прочем; глава о прятках и шепоте; глава о том, кто это натворил; и о деньгах моей сестры…»
Как вам это нравится, мистер Лоренс Стерн? Что до меня, то не знаю, чего бы я не дал, только чтобы заглянуть в главу о ласточке и кусте.
Между прочим, swift — звукоподражательное слово: в староанглийском означало ласточку.
Однажды, увидев себя в зеркале, пробормотал что-то вроде: «Бедный старик!»
А в воскресенье 17 марта 1744, «когда домоправительница забрала со стола нож, к которому декан потянулся, он пожал плечами и, покачиваясь на стуле, произнес: „Я такой, какой есть. Я такой, какой есть“, — после чего спустя шесть минут повторил эту фразу еще два или три раза».
КАКОВА ЗАГРОБНАЯ ЖИЗНЬ
Не приходится сомневаться, что Эмануэль Сведенборг был человек необъятных познаний, к тому же необыкновенно умный. Ведь это он первый установил, что наше Солнце — одна из звезд Млечного Пути, а мысли вспыхивают в коре больших полушарий мозга — в сером веществе. И он предсказал день своей смерти — пусть незадолго до нее, но точно: 29 марта 1772.
Исключительно толковый, правдивый, серьезный, добросовестный представитель шведской знати; почетный член, между прочим, Петербургской АН.