Такой способ понимать
Шрифт:
И видно также, что не красавицы у него на уме.
Живи он столетием раньше да попади ко двору Владимира Красного Солнышка, — была бы сейчас Российская Федерация крупнейшим мусульманским государством. Ведь только и не понравился в исламе нашему равноапостольному — безусловный запрет на вино. Так он и отрезал в 986 году исламским богословам: ваша религия для нас неприемлема, поскольку веселие Руси — алкоголизм.
Но Хайям служил султану — и непонятно, как и почему жил довольно долго и умер своей смертью. Какие бы ни были математические заслуги — критиковать в самиздате самое передовое, официальное и притом единственно верное учение — за это ни в одиннадцатом веке, ни в двенадцатом по головке не гладили.
Остается предположить, что империя сельджукидов была отчасти правовое государство: не пойман — не автор; тексты ходят по рукам, мало ли кому припишет их неизвестный составитель рукописного сборника…
И, наверное, Хайям был гениальный конспиратор. Ни единого автографа не оставил. И прижизненных сборников тоже не нашлось ни одного.
Не горюй, что забудется имя твое. Пусть тебя утешает хмельное питье. До того, как суставы твои распадутся — Утешайся с любимой, лаская ее.Это жутко осложнило жизнь филологам: в дошедших до нас диванах или как они там, эти сборники, зовутся, — под именем Хайяма живут чуть ли не полторы тысячи рубаи (название жанра; во множественном числе — рубайат). Стихи подражателей, стихи пародистов, любые стихи о выпивке — все у потомков сходило за Хайяма.
Это как если через триста-четыреста лет все, что написано по-русски четырехстопным ямбом, будет считаться наследием Пушкина.
Возможно, персидских читателей такое положение устраивало, — но в 1859 году один британец издал поэму «Рубайат Омара Хайяма» — издал на свои деньги, анонимно, — а звали его мистер Эдвард Фитцджеральд, — и этот вольный перевод сделался, говорят, самым популярным поэтическим произведением, когда-либо написанным на английском языке.
Жизнь с крючка сорвалась и бесследно прошла, Словно пьяная ночь, беспросветно прошла. Жизнь, мгновенье которой равно мирозданью, Как меж пальцев песок, незаметно прошла!С этих пор человечество взялось за Хайяма всерьез, — и к нашим дням осталось только 66, как уже сказано, четверостиший, насчет которых никто не сомневается. Еще штук четыреста — очень возможно, что написаны действительно Омаром Хайямом, родившимся около 1048 года в Нишапуре, там же умершим и похороненным около 1123 года. Остальную тысячу рубаи — Бог знает, кто сочинил.
В самом лучшем русском издании: Омар Хайям. Рубаи. «Библиотека поэта», Большая серия, Л., 1986 — тысяча триста тридцать три четверостишия.
Мы уйдем без следа — ни имен, ни примет. Этот мир простоит еще тысячи лет. Нас и раньше тут не было — после не будет. Ни ущерба, ни пользы от этого нет.А в золотые свои годы так называемая советская власть издавала Хайяма понемножку. Он и ей умудрился насолить:
Чем за общее счастье без толку страдать — Лучше счастье кому-нибудь близкому дать. Лучше друга к себе привязать добротою, Чем от пут человечество освобождать.Ах, какое это было чтение в эпоху Застоя! Тут еще необходимо сказать про Германа Плисецкого. Дело в том, что Хайяма у нас переводили разные замечательные мастера — ярче других И. Тхоржевский, точней — О. Румер, душевней — Г. Семенов, — но Плисецкий дал ему вечную жизнь в русском языке. Он передал в рубаи Хайяма презрение и отчаяние советского интеллигента, как бы начертив маршрут Исфахан — Петушки, далее — Нигде.
Не осталось мужей, коих мог уважать. Лишь вино продолжает меня ублажать. Не отдергивай руку от ручки кувшинной, Если в старости некому руку пожать.Тысячи лет как не бывало. Старик Палаточник, или Палаткин — так переводится имя Хайям, — оказался одним из нас. Как если бы он бежал из Советского Союза и совершил вынужденную посадку в средневековой Персии.
Он открыл бином Ньютона задолго до Ньютона — и раньше, чем следовало. Когда повсюду еще воспевались героические походы рыжих муравьев на муравьев черных (если половец не сдается — его уничтожают, а сдается — обращают в рабство; пусть это самое «Слово о полку» — подделка, но ведь правдоподобная), — Хайям уже осознал, что суетиться не стоит — мироздание подобно империи: управляется законом неблагоприятных для человека случайностей — необозримый концлагерь, где единственный неоспоримый факт — смертный приговор, а принадлежит лично нам лишь неопределенное время отсрочки; хорошо на это время пристроиться придурком в КВЧ (например — звездочетом к султану), — но достоин зависти, а также вправе считать себя живым, счастливым и свободным — только тот, кто выпил с утра.
Он и сам играл в такое жалкое блаженство, но больше для виду — назло Начальнику, если он есть.
А про себя строил всю жизнь уравнение судьбы, в котором человек — хоть и переменная величина, и притом бесконечно малая, но все-таки не равная нулю, — потому что если не на что надеяться, то нечего бояться.
Нет ни рая, ни ада, о сердце мое! Нет из мрака возврата, о сердце мое! И не надо надеяться, о мое сердце! И бояться не надо, о сердце мое!Вот эти четыре строчки на необитаемом острове пригодятся. Не хотелось бы их позабыть.
СЕВЕРНЫЙ ЗАВЕТ
Немного в жизни наслаждений, сравнимых с чтением исландских саг.
Лучшее в мире пиво в самый погожий, в совершенно свободный день — не дает, я думаю, такого яркого спокойствия, такой прочной иллюзии всепонимания и самоуважения, как эти остросюжетные трактаты о человеческом достоинстве.
К пиву (меду? браге?) их и подавали в том конце только что дожитого тысячелетия, на том краю Европы. Иной раз, вероятно, — и вместо пива: в неурожайный год или на хуторе незажиточном. Посредине зимы деревянная хижина, в земляном полу — костер, вдоль стен — скамьи, на скамьях ворочаются в странном тряпье существа, в которых ни за что не признали бы мы самих себя, не придумай они спасаться от тревоги северных сумерек — мыльными операми для незрячих. Уходит дым сквозь отверстие в кровле, из тел уходит тепло, уходит время в сагу, расщепляясь на судьбы, и непонятного тембра голос (так и не известно — чей), подобный отдаленному прибою, вовлекает нас в бесконечную игру поколений — с преступлениями.