Такой же предатель, как мы
Шрифт:
Если судить по его лицу — ничего. Оно непроницаемо.
— Перри.
— Что?
— Ради бога. Это же я, Гейл. Помнишь меня? Лучше сядь и расскажи тетеньке, чего такого наговорил тебе Дима, что ты превратился в зомби. Хорошо, можешь не садиться. Говори стоя. Наступает конец света? Дима — женщина? Что, черт возьми, между вами произошло такого, о чем мне нельзя знать?
Он вздрагивает. Заметно вздрагивает. Достаточно заметно, чтобы Гейл слегка воспряла духом. Напрасно.
— Не могу.
— Чего ты не можешь?
— Втягивать тебя в это.
— Чушь.
Он снова вздрагивает. Но результат остается
— Гейл, ты слушаешь?
А что я, мать твою, делаю, по-твоему? Пою арию из «Микадо»?
— Ты хороший юрист, и тебя ждет блестящая карьера.
— Спасибо.
— Через две недели у тебя серьезный процесс. Я прав?
Да, Перри, ты абсолютно прав. Меня ждет блестящая карьера, если только вместо этого мы не решим завести шестерых детей. А через пятнадцать дней будет слушаться дело «Сэмсон против Сэмсона», но, насколько я знаю нашего ведущего адвоката, мне не удастся и словечка ввернуть.
— Ты — восходящая звезда юриспруденции и вкалываешь как проклятая, ты сама мне об этом постоянно твердишь.
Да, разумеется, это правда. Я работаю на износ. Не всякому молодому юристу так везет — мы только что пережили худший вечер в нашей жизни. Что за чертовщину ты сейчас пытаешься мне втолковать столь невнятным способом? Перри, так нельзя. Вернись! Но это лишь мысли. Слова уже иссякли.
— Мы проводим черту на песке. Границу. То, что Дима сказал мне, останется моей тайной. То, что сказала тебе Тамара, останется твоей тайной. И не будем заступать за черту. Нужно соблюдать конфиденциальность.
К Гейл возвращается дар речи.
— Хочешь сказать, Дима теперь твой клиент? Да ты такой же псих, как они.
— Я употребил юридическую метафору. Между прочим, из твоей сферы деятельности. Но по сути так оно и есть: Дима — мой клиент, Тамара — твой.
— Тамара со мной не говорила, Перри. Ни единого, черт возьми, словечка. Даже птиц в саду она считает «жучками». Время от времени ее тянуло помолиться по-русски кому-нибудь из своих бородатых защитников, и тогда она жестом приказывала мне встать на колени рядом с ней. Я повиновалась. Из англиканской атеистки я мутировала в русскую православную атеистку. И ни хрена между нами не произошло такого, чем я бы не могла поделиться. Я только что все тебе рассказала. Больше всего я боялась, что мне откусят руку. К счастью, обе мои руки целы и невредимы. Давай сознавайся.
— Извини, Гейл. Не могу.
— Прошу прощения?
— Я ничего не буду говорить. Я отказываюсь впутывать тебя еще больше. Предпочитаю, чтобы ты оставалась незапятнанной. И в безопасности.
— Ты предпочитаешь?
— Нет. Не предпочитаю. Требую. И ты меня не умаслишь.
Умаслишь? И это говорит Перри? Или тот мятежный проповедник из Хаддерсфилда, в честь которого его назвали?
— И я не шучу, — добавляет он. На случай, если она сомневалась.
Это совсем другой Перри. Мой любимый целеустремленный Джекилл превращается в куда менее приятного мистера Хайда из британской секретной службы.
— Я заметил, некоторое время ты беседовала и с Наташей.
— Да.
— Наедине.
— Строго говоря, нет. С нами были малышки, но они спали.
— Значит, наедине.
— Это преступление?
— Наташа — информатор.
— Она — кто?
— Она рассказывала тебе о своем отце?
— Повтори.
— Я говорю: она рассказывала тебе о своем отце?
— Пас.
— Я серьезно, Гейл.
— Я тоже не шучу. Я пас. Так что либо не лезь не в свое дело, либо выкладывай, о чем с тобой секретничал Дима.
— Наташа рассказывала, чем занимается Дима? С кем он имеет дело, кому доверяет, кого они так боятся? Если тебе что-то такое известно, ты должна все записать. Это может быть жизненно важно.
С этими он словами уходит в ванную и — вот позорище! — запирается на замок.
В течение получаса Гейл сидит на балконе, съежившись и набросив на плечи одеяло, — она слишком измучена, чтобы раздеться. Потом вспоминает про бутылку рома — похмелье гарантировано, но тем не менее Гейл наливает себе глоточек, после чего погружается в полудрему. Проснувшись, она видит, что дверь ванной открыта, а суперагент Перри стоит, ссутулившись, на пороге, как будто не уверен, надо ли выходить. Свою половинку блокнота он сжимает обеими руками за спиной. Гейл замечает уголок страницы, сплошь исписанной знакомым почерком.
— Выпей, — предлагает она, указывая на бутылку.
Перри молчит.
— Прости, — говорит он. Потом откашливается и повторяет: — Прости. Мне очень жаль, Гейл.
Отбросив гордость и здравый смысл, она порывисто вскакивает, подбегает к нему и обнимает. Безопасности ради Перри продолжает держать руки за спиной. Раньше она никогда не видела его испуганным, но сейчас он боится. Не за себя. За нее.
Гейл устало смотрит на часы. Половина третьего. Она встает, вознамерившись выпить еще бокал риохи, потом передумывает, опускается в любимое кресло Перри и вдруг оказывается под одеялом с Наташей.
— Чем он занимается, твой Макс? — спрашивает Гейл.
— Он очень меня любит, — отвечает Наташа. — Физически тоже.
— А кроме этого? Я имею в виду, чем он зарабатывает на жизнь? — уточняет Гейл, благоразумно подавляя улыбку.
Приближается полночь. Чтобы спастись от холодного ветра и развлечь двух усталых маленьких сироток, Гейл устроила шалаш из одеял и подушек у стены, окружающей сад. Откуда ни возьмись появилась Наташа — на сей раз без книги. Сначала Гейл замечает в щели между одеялами ее греческие сандалии, неподвижные, как сапоги часового. Несколько минут Наташа не двигается с места. Подслушивает? Набирается смелости? Но для чего? Хочет позабавить девочек внезапным нападением? Поскольку до сих пор Гейл не обменялась с Диминой дочерью ни единым словом, она понятия не имеет о ее возможных побуждениях.
Одеяло приподнимается, в шалаш проникает колено, следом — Наташино лицо под завесой длинных черных волос и, наконец, все остальное. Крепко спящие малышки даже не шевелятся. Еще несколько минут Гейл и Наташа лежат щека к щеке, молча наблюдая за вспышками фейерверков, которые с пугающей сноровкой запускают Ники и его коллеги. Наташа дрожит, и Гейл накрывает ее одеялом.
— Полагаю, с недавнего времени я в интересном положении, — говорит Наташа, явно подражая утонченному стилю Джейн Остин. Она обращается не к Гейл, а к разноцветным росчеркам в ночном небе.