Такой же толстый, как я
Шрифт:
20 лет на этой войне
Осознала, что могу отвечать прилипчивым подросткам:
«Да я сексом начала заниматься раньше, чем ты на свет родился» – так будет точнее, чем «я тебе в матери гожусь», потому что в матери я, конечно, не гожусь. Из всех женских ролей мне подходит лишь одна, но не о том сейчас. Сейчас о памяти: с течением времён начинаешь их забывать, они тают, эти лица, эти люди, размываются настолько, что однажды озадачиваешься нелепым вопросом: который из них чаще целовал в подбородок, чем в губы, в самую острую упрямую его часть? И чуть ли не со страхом перебираешь имена и привычки, перетрагиваешь тела – господи, я его потеряла, я кого-то потеряла. А потом вспоминаешь, и сразу два выстрела подряд: оттого, что вспомнила, и оттого, что забыла – его.
И ещё: теперь каждый сопровождается эхом – теми десяти– или пятнадцатилетней давности отражениями, которые часто живей, горячей и любимей, чем этот живой, стоящий передо мной сейчас, всегда немного неправильный, не с тем взглядом, не с той манерой курить и улыбаться. Потому что настоящий и единственно верный остался в зеркале, разбитом несколько лет назад. Некоторое время понадобилось, чтобы осознать – с ними всё в порядке, это я разучилась смотреть прямо глаза тем, кто цветёт здесь и сейчас. Благословенны двадцатилетние, и дело не в качестве сисек. Блаженны беспамятные, ибо их есть царствие небесное –
Посрать о любви
В те давние-давние времена, когда я ещё умела влюбляться, мобильников на свете не было. Точнее, как мне теперь известно, кто-то ими уже вовсю пользовался, но в моей реальности их не существовало. И простая поездка из Химок в Солнцево превращалась в странствие без всяких гарантий: доедешь ли живая, встретят тебя там, не встретят, а если вдруг никого нет – на пять минут за сигаретами они вышли или уехали со вчера и теперь лежат убитые в подмосковных снегах? Ведь был январь и морозы, и мужчина как раз собирался за город накануне. Мы заранее договорились, что я приеду к вечеру, вот и все ориентиры. Мне трудно сейчас объяснить, но когда сильно любишь, жизнь становится, как внутри книги Москва – Петушки: всё время куда-то едешь, каждая улица способна повернуть в неизвестном направлении, поезда проезжают мимо станций, утро сразу переходит в ночь, в горло твоей любви кто угодно может воткнуть заточку, мы пьяны, и всегда ангелы вокруг. И вот ты сидишь на второй паре, а сердце носится по всей Московской области, пытаясь почуять, как он там, дышит ли. Не позвонить, а только вот так – почуять, нащупать. Девяностые, и у всех самых лучших мужчин такой бизнес, что ничего нельзя знать, а помочь можно только ангелами, ну и под руку не лезть, если что.
Конечно, после полудня я сорвалась и поехала, не стала досиживать до конца. Плохо помню дорогу, но было как-то так: автобус, метро, электричка, автобус – несколько часов езды, даже если с расписаниями повезёт. И всё это время сердце разрывается от любви и тревоги. Я иначе любить не умела, и не хотела иначе. И я не помню, сколько было этажей в этих домах, занесённых снегом, только помню, что окраина, тишина, я задираю голову, пытаясь найти окна, а они кружатся надо мной, голубоватые такие башни, кивают. Поднимаюсь, звоню, никого нет, но это даже не удивляет – я приехала часа в два, а договаривались мы на вечер. Сижу на подоконнике, жду, соседи мимо ходят и смотрят недобро. В принципе, я могла быть для них из разряда «шлюх, которые таскаются к этим, которые тут снимают», но на самом деле, конечно, ничего такого они обо мне не думали. Потому что я сгорала от любви, и только слепой не понял бы, что тут, на их лестнице, происходит счастье, за которым бог присматривает сквозь немытое стекло.
И вот я сижу и живу полной жизнью, хотя и пахнет тут мусоропроводом, но каждое мгновение ярче и весомей, чем всё мое прошлое. Но только очень хочется в туалет. Шутка ли, долго ехать и сильно волноваться. Выхожу на улицу, иду искать какой-нибудь кинотеатр, что ли, – ну где тут ещё бывают «удобства»? И ни-че-го. Район отрезан от цивилизации, до ближайшего кафе или вокзала добраться можно только автобусом, которого хрен дождешься. И я начинаю потихоньку впадать в панику, потому что детские комплексы я, конечно, изжила, но среди этих огромных новостроек даже уголка нет укромного, всё простреливается из окон, и вообще, мороз, а на мне шуба до земли и шерстяных штанов двое, так вот в пять секунд не присядешь. Подъезды тоже какие-то узкие и тесные, под лестницу не залезть.
Темнеет, я бегаю, терпеть сил нет, всё уже. И я опять поднимаюсь на этаж и звоню соседу. Повезло, конечно, они тогда все пуганые были, никому не открывали, но у него как раз жена только что ушла, а я была какая – вы представляете. И он пустил, я помчалась в туалет, быстро бросила шубу на пол, что-то там задрала, а что-то спустила, упала на унитаз и, того, с ужасным звуком. А хозяин под дверью сказал: «Бедная девочка». Я многое забыла, но помню, как пахло у них там зелёным яблоком – сначала, а я испытывала животное облегчение, сердце моё продолжало разрываться от любви, и я при этом всё не переставала срать. (К сожалению, другое слово для того процесса не годилось, вы уж извините.) Вот они – ангелы, все здесь, вот оно – сердечко тёх-тёх, но одно другому совершенно не мешает, и все радости и страдания, телесные и физические, смешиваются и становятся неотличимы.
Ну, а потом я привела себя в порядок, выразила искреннюю благодарность хозяину и ушла опять на лестницу, помахала рукой богу и продолжила ждать. Дождалась, и было с нами всякое, которое теперь не имеет особого значения. Но мне тогда удалось понять, и до сих пор я не забыла, какое удивительное животное – человек, как у него одно к другому близко, и отделить низменное от возвышенного так трудно, что и пытаться не стоит.
Подруга, которая психолог и вообще умница, сказала однажды, что мы, в сущности, можем выбрать любого из тех, кого любили, и прожить с ним всю жизнь. Я тоже прихожу к выводу, что долгий брак – это вопрос самодисциплины. Влюблённости прекрасны и бесконечны, следуют одна за другой, и всё дело только в том, чтобы выбрать кого-то одного и принять решение быть с ним. Потом можно отдаться течению времени и наблюдать, как страсть сменяется нежностью, восхищение – уважением, верность – преданностью, взаимопонимание – сродством, а потом ещё что-то происходит, я не знаю, но твоё дело только смотреть и переживать всё это. А можно сопротивляться или убегать – плакать, когда опадают цветы, привязывать созревшие плоды к веткам, искать поздние сорта, которые ещё свежи. Это тоже интересный путь, но тебе никогда не увидеть, как прорастут те семена, которых ты не дождался.…к пеплу
Разряжала ёлку, сортировала игрушки, по материалам и по возрасту. Бумагу к бумаге, стекло к стеклу, фонарики из семидесятых в одну кучку, довоенных ватных лебедей – в другую. У нас много старых игрушек, хотя я не из тех, кто покупает себе прошлое на Портобелло, надеясь замаскировать отсутствие почтенной семьи, достойных предков: царственной матушки, бабушек в чепцах и прадедов, глядящих с парадных портретов. Существует легенда, что, если правильно расставить веджвудский фарфор и антикварное серебро на скатерти, тканной не менее ста лет назад, перестанешь видеть исцарапанный кухонный стол своего детства, который просвечивает сквозь нынешнее благополучие. Те, что не снобы, просто любят «качество» и вещи с историей. Я встречала людей, способных наполнить целый дом такими штуками – шкафчиками, вопящими о секретах прежних хозяев, куколками ручной работы, которые тоненькими голосами выбалтывают мысли своих создателей, – и мало того, наполнив, они способны среди всего этого жить, им не шумно. Ах, была бы моя воля, поселилась бы в новом доме, среди белых стен и безликой икеевской мебели, которую следует выбрасывать раз в три года и заменять на новую – такую же: трондхейм на трондхейм, микаэль на микаэль, а клапсту на клапсту. И она бы, чёрт побери, молчала.
Но живу я, как придётся, и друзья иногда приносят мне винтажные ёлочные игрушки – с помойки, откуда же ещё взяться винтажу. Из старых квартир, в которых умирают старые люди, выносят старые вещи и складывают в контейнер. Большие чёрные чемоданы полны прошлого, которое, конечно, следует сжигать. Недавно тут умер сын одного маршала, именем которого названа соседняя улица, и мы успели дать таджикам несколько мелких купюр, прежде чем они бросили на самое дно контейнера деревянный ящик с игрушками.
И вот сегодня я разряжала ёлку, на которую вешала лишь малую часть маршальского наследства, и наконец-то разобрала этот ящик до самого дна. Пятнадцать древних бумажных пионерок, тринадцать коз, семь коней и рыбок без счёта сложила в пакет из Morgan. Постелила в ящик свежую фольгу и стала по одному выкладывать ватных лебедей, балеринок с лицами из папье-маше, растрёпанных попугаев на жердочках. Были там два очень неприятных паука, у каждого железная паутина, каждый – почти с лебедя, и я слышала, как запищали балеринки, но, девочки, это же сказка, вам по штату положены злодеи. И я не буду закрывать крышку, если хотите.
В отдельную коробку спрятала запредельно уязвимое – клоуна с лицом из яичной скорлупы и двух бабочек из папиросной бумаги, с крыльями позолоченными и посеребрёнными. Потом стала заниматься стеклом, перекладывала шары и шишки со снисходительной нежностью – какие же всё-таки хрууупкие…
И тут поняла – дура ты дура, кто это здесь хрупкий и смертный, у кого истончаются кости и увядает кожа, а кто наблюдает за этим без любопытства. Давным-давно тот, кто выдувал это стекло, выдохнул в последний раз. Умерли те, кто раскрашивал серебром льва, кто расставлял белые капли на красной шляпке мухомора. Кто тянулся с табурета к верхушке трёхметровой сияющей ёлки, чтобы насадить на неё наконечник, – и кто командовал снизу «левее, перекосил, да осторожней, уронишь». Даже тот, кого няня подносила к этой невыразимо нежной, трепещущей от дыхания бабочке, тот, чью толстую с перевязочками ручку она отводила от позолоченных крыльев – «трогать нельзя, только смотреть», – даже он.
А они всё живут и празднуют, равнодушно отражая в своих блестящих боках ещё одно лицо – моё, пачкая сверкающей пыльцой очередные пальцы – мои. Захотелось их случайно уронить, но это не сделало бы меня бессмертной, поэтому я до утра покорно раскладывала и сортировала, по возрасту и материалам: бумагу к бумаге, стекло к стеклу, прах к праху.О любви
В давние-давние времена, когда я ещё занималась всякими глупостями, случилось у меня романтическое путешествие, как положено у москвичей, в Питер. Теперь уж толком и не вспомню, с кем, но начиналась весна, стояли отличные погоды, только что у меня был секс и стейк, и я чувствовала себя великолепно: мои руки теплы, мой нос прохладен, мои волосы вымыты салонным шампунем и всё такое…
Я бездумно смотрела на дома и деревья поверх головы моего позабытого спутника, когда произошло то «и вдруг», без которого не бывает ни одной порядочной истории. Никто не выскочил из-за угла, с крыши не упало ничего интересного, террористы не метнули даже петарды – просто я вдруг узнала улицу, по которой мы гуляли. Именно по ней я шла пять лет назад – с другим человеком, чьё имя я помнила и тогда, и сейчас, и до конца своих дней буду помнить, я уверена, потому что для меня оно навсегда останется вторым именем любви (ах, если быть честной, третьим или четвёртым, но всё равно, всё равно). И «шла» – это слишком просто: тогда моё маленькое нервное сердце летело, и я летела вместе с ним. Весна была точно такой же – ранней и ясной, когда солнце уже посмотрело на город и слегка подсушило асфальт, но в тени остался лёд, от земли ещё поднимается холод, и ни в коем случае нельзя подолгу сидеть на скамейках, нельзя ложиться животом на гранит набережных и глядеть на стылую воду. А я тогда будто засиделась и засмотрелась, потому что жар сменялся ознобом, наслаждение – болью, а радость – слезами, и они снова чередовались, и всё это вместе называлось обыкновенным счастьем. Я летела, беззаконно и бесплодно влюблённая, и ничего у нас не могло быть, кроме здесь и сейчас, но когда это мешало любви?
И вот через пять лет я снова шла – на своих ногах – по улицам, на которых когда-то пылало и рвалось сердце, а теперь оно сыто дремало и никуда не спешило, как идеальные часы. Чувства не умерли – я испытывала полное удовлетворение, разве же это не чувство? Мне было хорошо – тупо хорошо, как сказала бы я, если бы ритм этого текста задумывался чуть иным.
Я подумала тогда – и продолжаю об этом думать до сих пор: а как лучше? Лучше – когда счастливо или когда хорошо? Когда все ромашки нечётные – «я люблю, он не любит, я люблю» – или когда просто переспали? Когда не можешь дышать, потому что сердце выскакивает, или когда стейк? Мне ведь в самом деле чудесно под этим тёплым солнцем, и нет ни малейшего желания ронять душу в тёмную воду, целовать ни с того ни с сего руки человека, который рядом, складываться пополам от боли при мысли, что поезд – завтра. Мне спокойно.
Мне хо-ро-шо.
В общем-то, я склонялась к мысли, что сейчас – лучше. Страсти – это для подростков, а нам бы комфорта и удовольствий. И я, помнится, отлично спала той ночью, не грустила перед поездом, и вообще неплохо провела оставшееся время.
Но по-настоящему эта история завершилась через неделю, когда я зачем-то отыскала в записных книжках третье или четвёртое имя любви, зачем-то позвонила, зачем-то поехала и зачем-то оказалась в чужой постели. В то мгновение, когда я обнимала его всеми своими руками (у меня всегда становилось много рук, когда я его обнимала), я, наконец, соединилась с собой – настоящей. Точнее, так: будто я долгое время провела в уютной комнате, освещенной невероятно удобной лампой, с регулируемой яркостью и углом наклона, лампой, которую можно включить и выключить в любую минуту. А потом я почти нехотя вышла оттуда и увидела солнце, которое ведёт себя как попало, – то всходит, то заходит, то прячется за тучи, то едва греет, то жжёт. И я опять взлетела, как дура, и соединилась с ним, с этим солнцем, – и стала целой.