Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
Тем временем, вызванный прапорщиком, явился молодой человек в сером костюме и, крепко пожав руку доктору, повел его за собой. Глядя в прямую спину своего поводыря, Сергей Павлович переступил невидимую границу, через которую некогда перешагнул Николай и стал Иудой и через которую проволокли деда Петра Ивановича, чтобы его мучить, а потом убить.
Они прошли длинным коридором, спустились в подвал, оказались в коридоре поуже и покороче, где молодой человек распахнул одну из дверей и указал Сергею Павловичу стол в маленькой комнате с окошком под потолком, забранным в частую решетку.
– Ваше рабочее место.
Сергей Павлович кивнул и сел. Стул под ним скрипнул.
– Старье кругом, – обронил два презрительных слова молодой человек, представившийся затем Сергеем Геннадиевичем Чесновым. Без буквы «т». Чеснов. Капитан.
Он прав был, Чеснов (без буквы «т»), – стол, предназначенный доктору Боголюбову, служил безопасности государства из последних сил и пытался скрыть свои немощи под листом синей бумаги, четырьмя кнопками прикрепленным к столешнице. Лампа под абажуром зеленого стекла выглядела бессознательной попыткой завхоза здешних мест придать облику подвала нечто человеческое.
– Ну-с, – на старый манер сказал молодой человек, – что будем читать?
Сергей Павлович тотчас вручил ему список, накануне составленный им под диктовку о. Викентия.
– А вам не
– Я секрета не делаю! – запальчиво возразил Сергей Павлович. – Судьба моего деда мне нужна… Он был священник и со всеми, кто здесь, – он указал на список в руках молодого человека, – был знаком…
(Так, с надлежащей твердостью велел ему отвечать о. Викентий на вопрос, с какой стати скорбящему внуку понадобились дела архиереев, под началом у которых никогда не служил священник Петр Боголюбов. Был знаком – и баста! В случае же, если будут настаивать, развернуть ответ указанием на прадеда, о. Иоанна, согласно семейному преданию с молодых ногтей знакомому с семинаристом Беллавиным, много лет состоявшим затем с ним в переписке, каковую по сугубо историко-церковным и богословским вопросам вел также с помянутыми епископами и о. Петр, средний сын и духовная опора старца Иоанна.)
– Надо же! – совсем, казалось бы, искренне удивился Чеснов, если бы обостренный сильнейшим нервным напряжением слух Сергея Павловича не уловил где-то в самой глубине его голоса хорошо запрятанную издевку, а глаза не заметили пробежавшую по красивому лицу капитана насмешливую тень. – И с Патриархом на дружеской ноге. Весьма интересно. С виду – провинциальный священник, а на самом деле… заменим всего одну букву… пуп русского православия.
В висках Сергея Павловича заломило от бешенства. Он перевел дыхание и скрипучим голосом (святой истинный крест, его слух отказывался признать его же собственный голос!) объявил, что словечко пуп оскорбительно по отношению к невинно казненному человеку. Или у всех, кто здесь служит, кастрировано чувство сострадания к жертвам безумного произвола? И нет ни малейшего сочувствия к их родным, по крупицам добывающим правду о близких, испустивших дух в смертельных объятиях великой Родины паровозов, радио и концентрационных лагерей? В серых (под стать костюму) глазах Сергея Геннадиевича играла усмешка. Не надо сердиться, Юпитер. Читайте, пишите, ищите. По распоряжению свыше архив к вашим услугам. Пока. Это словцо он со смыслом прибавил, а Сергей Павлович угрюмо кивнул. Авось, и отыщите то, что умастит елеем вашу измученную душу. Но по списку… Наметанным взглядом он еще раз скользнул по страничке из школьной тетради, где рукой доктора Боголюбова были тщательно выведены имена архиереев и священников, в делах которых могли быть сведения о Петре Ивановиче и – кто знает! – явные или скрытые указания схорона, в котором ожидало своего часа Завещание Патриарха. …Тихон, Сергий, Кириак, Дамаскин, Петр, еще Петр, Иустин, Виктор, Роман, Владимир, Онуфрий… так-так… Максим, Иосиф, Евлогий… ну-ну… Василий, Михаил, Николай, Федор, еще Николай, еще Михаил… где вы их откопали? …и Алексий…
– Репа пухнет от вашего списка, – и в подтверждение своих слов Чеснов поскреб голову, употребив, однако, для этого – дабы не испортить прическу – всего лишь мизинец. – Где я вам все возьму? Тихона, если имеете в виду Патриарха, нет, читает сотрудник Московской Патриархии. Виктора нет. Вот этого Петра тоже нет, и Максима… Ладно. Тихон дня через два освободится, я вам принесу. А пока – что найду. Ждите.
Оставшись в одиночестве, Сергей Павлович некоторое время сидел за столом, затем встал, вышел на середину комнатки и, задрав голову, глянул в окошко. За решеткой, его оберегавшей, за мутным стеклом иногда появлялись чьи-то ноги. Вот женщина прошла, тупо отметил доктор белые туфельки на высоких каблуках. В своем подземелье он скорее представил, чем услышал их быстрое постукивание по тротуару. Теперь, должно быть, старушка прошаркала в теплых старых ботах с палкой в руках. Не видно ни старушки, ни руки, но медленно и трудно прошли мимо окошка боты, и тяжело и бесшумно сопровождала их шаг деревянная палка с резиновой пяткой. Кроссовки мигом проскочили – белые с черными полосами и со спускающимися на них потрепанными обшлагами вытертых синих джинсов. Прихрамывали обутые в желтые сандалии босые ноги. После них неведомо почему наступил долгий перерыв. Именно здесь, в подвале, совсем нетрудно было вообразить себя зеком, имеющим вместо будущего десять лет без права переписки и с тоскливой жадностью с утра до вечера созерцающим ноги, кромкой окна обрубленные чуть выше ступней. Он признал, что в такого рода пристальном созерцании есть пусть однообразное, но все-таки развлечение, рассеяние от смертельной тоски стеснивших узника стен. Можно представить людей, беспечно проходящих мимо и не способных оценить счастья своей свободы, позволяющей им бродить где и с кем вздумается, часы напролет просиживать на скамейке в каком-нибудь из дивных московских уголков вроде Патриарших прудов, Нескучного сада или сада Александровского, а что еще лучше – пристроиться возле столика рюмочной (само собой, не для того, чтобы приняться за чтение «Анны Карениной» или «Мертвых душ») и, подперев голову руками, долго ласкать взором ее, голубушку, наполненную прозрачной влагой (не приведи вас Господь пить в рюмочных или где бы то ни было «Старку», «Лимонную», «Перцовку» или любую другую цветную водку – всенепременно выйдет неприятность вкусовых ощущений, а затем и страдания слизистой), и два бутерброда рядом с ней: один с засохшим сыром, другой с яйцом и килькой мобилизационного запаса и, наконец, поднять безмолвный тост за милосердное Провидение, уберегшее раба Божьего от тюрьмы и сумы. Тост второй в груди кое-что смыслящего в этой жизни человека прозвучал бы надгробным рыданием о призрачности всяческой свободы. Ибо пусть не обольщает нас кратковременное наше бытие, коего радости омрачаются присутствием впереди гроба и отверстой могилы. Но ведь и посреди жизни, в самом, выразимся так, ее расцвете, мы можем быть схвачены безжалостным руками и по облыжному приговору ранее всех отведенных нам единственным справедливым Судией сроков водворены в гроб, наподобие этой комнатки, только стократ гаже ее, с мокрицами по отсыревшим стенам и смердящей парашей в углу. И даже окошко под потолком – уж лучше бы его не было вовсе, в самом-то деле! Уж лучше бы оно не травило душу напоминаниями о мире, из которого мы были вырваны и брошены в темницу. Родные мои! Близкие мои! Возлюбленные мои! Заклинаю вас и вам посвящаю третий и последний тост: блюдите себя, ибо всегда рядом ищущий уловить вас враг.
Дверь отворилась, и капитан Чеснов с облегчением свалил на стол груду дел разной толщины, но в одинаковых серых картонных папках.
– Вот вам, – сказал он, отряхивая с пиджака пыль и мелкие соринки, – для повышения образования… и вообще. Ага, – отметил он вслед за тем задумчивый вид доктора Боголюбова, столбом вставшего посреди комнаты. – Примерили на себе рубище узника замка Иф?
– Замок Иф? – переспросил Сергей Павлович. – Шутить изволите. Мне завещано рубище моего деда. А также, – указал он на серые папки, – слезы, стоны, последние слова… Мне завещана беззащитность жертвы и безжалостность палача. Мне завещаны, – задыхаясь, говорил доктор, – правда и ложь, надежда и отчаяние, добро и…
– И зло, – в мгновение ока перехватил молодой человек с чересчур серьезным, однако, видом, что само по себе являлось насмешкой и заслуживало достойного отпора.
Но Сергея Павловича уже тянуло к папкам с их скорбной немотой, с пропитавшей их страницы кровью, с окутавшей их тьмой забвения.
– Да, – сказал он, садясь за стол и пододвигая к себе первую папку, – и зло… Когда никто не знает, где Кощеева игла, с Кощеем не совладать. Когда зло перестает быть тайной, оно теряет силу.
– А! – радостно воскликнул капитан. – Поборник гласности! Ч'yдно. Приятно встретить человека, в зрелые годы мыслящего как восторженный юноша. Желаю удачи.
Впустую, однако, старался он уязвить доктора Боголюбова. Сергей Павлович его попросту не слышал. Он уже открыл испещренную штампами обложку, с ледяной усмешкой отметив среди черных крупных литер: ГПУ, НКВД, КГБ – два слова, на долгие времена превратившие картонную папку в оцинкованный гроб: «совершенно секретно», и с первой же страницы, будто в пропасть, провалился в другую, неведомую, страшную жизнь. Поначалу он даже не мог понять, отчего таким ужасом веет на него от всех этих протоколов, справок, рапортов, доносов, постановлений с печатями и без оных, подписанных и безымянных, напечатанных на машинке и накорябанных малограмотным пером, на бумаге доброкачественной, плотной, с благородной желтизной и на вырванных из дешевых тетрадок мятых страничках в косую линейку. Немало времени пришлось ему провести в подвале, пока его не осенило: и ужасала, и отталкивала, и с невыразимой силой притягивала его снова и снова открывающаяся в неизменной своей последовательности картина страстей Господних, подвергшаяся, правда, умышленным искажениям. Грубой рукой были изъяты, к примеру, пусть слабые, но все же пережитые Понтием Пилатом муки совести, хотя кто, хотели бы мы знать, будет упорствовать в убеждении, что среди людей в форме не нашлось ни одного, у кого тяжким камнем не легло бы на сердце гнетущее чувство стыда, вины и бессильного раскаяния; о безжалостном бичевании не сказано было ни единого слова, меж тем как стоны узников, будто из-под надгробной плиты, глухо звучали в их показаниях, день ото дня все более отвечающих замыслам следствия; и распятие, вернее же говоря, расстрел совершался либо в подвале, отчасти, должно быть, напоминавшем тот, где, стиснув зубы, читал Сергей Павлович, либо в каком-нибудь укромном местечке, в густом лесу, в пустыне, поросшей скудной колючкой, в прибрежных зарослях, а то даже и в тире, сама обстановка которого побуждала к меткости, достойной «ворошиловского стрелка». В конце концов, за каждый патрон по исполнении следовало отчитаться. Случались, однако, казни вполне по образу той, какую претерпел наш Спаситель – на кресте деревянном, на крестообразно сложенных шпалах, на стене храма, среди икон с выколотыми у святых ликов очами. Были, кроме того, Голгофы, Иерусалиму неведомые, когда в морозный день нагого, как Адам, старика-священника усердно поливали водой, превращая его в мертвую ледяную статую; и в реках топили – с камнем на шее или на ногах, и на кострах жгли, с первобытным изумлением наблюдая за темно-серым дымом, каковым исходил к небесам еще час назад живой человек; до смерти кромсали тело штыками… Ах, Боже мой! Какую свирепость вечный враг Твой внушил Твоим – увы – созданиям! Что они творили на горемычной русской земле по его наущению и при Твоем, о Боже, попущении! И что это было с нами? Обморок? Обольщение? Помрачение разума и окаменение сердца? Или плеснула наружу копившаяся веками ненависть к Церкви и ее служителям? И молвит ли, наконец, пастырь добрый о скорбном сем русском веке простое и великое слово, которое обратит в прах нашу гордыню, отворит в нас слезы покаяния и преподаст нам нерушимое наставление истины, добра и милосердия? Но какая, о братья, скорбь! Какой ужас! И какое отчаяние…
С лихорадочной поспешностью бежало перо Сергея Павловича, перенося в заветную тетрадь кровоточащие свидетельства. Старика-митрополита допрашивали, Кириака, по общецерковному мнению имеющего первенствующее право на шитый золотом белый патриарший клобук с крестом на маковце.
Доктор Боголюбов сидел в углу, и стул был под ним все тот же, скрипучий и шаткий, возле зарешеченного окна, со створками, распахнутыми наружу, во двор, где слабо шелестела тускло-зеленая листва старой чинары и откуда плыл в комнату сухой августовский азиатский зной, изнурительный для бритого наголо человека в гимнастерке, прихлебывающего из граненого стакана крепкий холодный черный чай, поминутно вытирающего коричневым, в клетку, платком голову и лицо с крупным носом и втайне проклинающего московское начальство, загнавшее его в эту тмутаракань, а себе уготовившее райские уголки Подмосковья, с самоварами на дачных верандах, березовым хороводом вокруг, опятами, уже повылезшими на пнях и пенечках, и детишками, со всех ног бегущими в дом от весело брызнувшего, но уже прохладного дождика, им скоро в школу, на Арбат, в белое здание с портретом товарища Сталина над крыльцом, с пахнущими мастикой полами и новыми черными партами, его же пацанам шагать в паршивый двухэтажный домик, зимой шатающийся от ветра, с отхожим местом во дворе, грязнее не придумаешь, сто раз он директору внушал и грозил посадить, и сядет как миленький, ведь там какую-нибудь местную заразу маленькому русскому мальчику подхватить проще, чем два чистеньких пальчика описать, справедливо ли это, пусть рассмотрят всю его службу, хоть с исподу, хоть снаружи, ведь он и в Москве, на Лубянке, служил, и в Екатеринбурге, и в Перми, и везде был, как цепной пес органов, ему скажут «фас!», глотки рвал без пощады, и сейчас приказали из этого старика и еще двух таких же, в чем только душа в них держится, слепить контрреволюцию, после чего подвести к высшей мере, и он слепит, будьте покойны, всё скажут, во всем признаются, всё подпишут, комар носа не подточит, о переводе рапорт, мать вашу, полгода в управлении гниет, а ему надо, у него Маруся, жена, здесь пропадает, не может она здесь дышать ни летом, ни зимой, невмочь ей здесь, в Среднюю Россию или на Кавказ, в Россию лучше, хрен с ней, с Москвой или там с Питером, нам бы и Вологда сгодилась, и Кострома, и Смоленск, где, кстати, этого попа в последний раз арестовали, сейчас на одну ладонь посажу, а другой прихлопну, ты для своих митрополит, а может, и патриарх, а у нас ты Советской власти изобличенный враг, и петь ты у нас будешь не свою аллилуйю, а чистосердечные признания в заговоре против рабоче-крестьянской власти совместно с подследственным Седых, он же митрополит Иустин, и подследственным Великановым, он же епископ Евлогий, другие пойдут в прицеп, а вы трое – паровозом.