Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
Кое-что, пожалуй, было. Еще несколько минут проведя возле гроба, его высокопреосвященство прощально махнул рукой лежащему за стеклом телу. В самом этом жесте не было ничего необычного, поскольку весьма многие посещающие траурный зал москвичи и гости столицы или в точности как г-н Генералов прощались с Ильичом взмахом руки, или поднимали сжатую в кулак правую руку, приветствуя пусть почившего, но все равно любимого вождя пролетарским салютом, или говорили от чистого сердца простые, но все равно трогательные слова: «Спи спокойно, дорогой товарищ!», «Да будет тебе земля пухом!» (хотя ни комочка земли, ни даже песчинки не было в саркофаге, где ученые поддерживали идеальную чистоту), «Покой, Господи, душу усопшего раба Твоего Владимира и отпусти ему грехи, вольные и невольные» (что, имея в виду яростное богоборчество живого Ленина, наверняка ставило Создателя в чрезвычайно затруднительное положение), а только что принятые в пионеры мальчики и девочки красным своим галстуком клялись дедушке быть верными продолжателями его дела. Словом, покидая Мавзолей, всяк на свой лад прощался с Ильичом, и взмах руки его высокопреосвященства сам по себе ничего особенного не представлял. Взмахнул и взмахнул. Что тут отмечать? Но вся страсть была в том, что и Владимир Ильич сделал ему на прощание ручкой – как в давно прошедшие, почти уже былинные времена прощался он,
– Доложишь? – весело спросил его Максим Михайлович.
– Так точно! – ни секунды не раздумывая, отвечал тот. – Служба!
– Ну-ну. Гляди… А то ведь решат, что это у тебя со вчерашнего перепоя покойник зашевелился.
Затем его высокопреосвященство, будучи, мы бы сказали, в состоянии задумчивой созерцательности, медленно проследовал через Красную площадь, постукивая посохом по ее брусчатке и приостанавливая шаг сначала перед машиной с черными стеклами, под звуки пронзительных звонков вылетевшей из Спасских ворот, а за ней, как подобает, проследовала машина главная, во чреве которой, на заднем сидении, дремал пожилой человек в темно-сером плаще и серой шляпе, а замыкающая, третья, была точной копией первой и точно так же в разные стороны торчали из нее усики многочисленных антенн, каковое зрелище стремительного и окутанного тайной кортежа вызвало у Максима Михайловича несомненное одобрение, ибо, по его словам, таинственность внушает подданным почтение, а стремительность – боязнь; потом перед Лобным местом, которое осмотрел быстро, но с интересом, перед памятником Минину и Пожарскому, о которых спросил: «А это кто?», и, получив ответ: «Национальные герои России», равнодушно кивнул; и наконец, возле яркой громады храма Василия Блаженного, где заметил, что этакая грубая азиатчина ему по душе. На Васильевском спуске уже собрался народ, тысяч, правда, не более пяти, и милиционеров со щитами и дубинками не менее тысячи.
– А они зачем? – указал на них Максим Михайлович.
– Для порядка, – на ухо шепнул ему тот самый рослый и наглый малый, взопревший, когда г-н Генералов упомянул о его незаконных доходах.
Впереди отливала синевой Москва-река с белым пароходиком посередине, по мосту через нее сновали машины, шел народ, за ней видны были дома, устья улиц, маковки церквей, и, обозрев все это, Максим Михайлович не в первый уже раз сегодня одобрительно молвил: «Хорошо». А взойдя на приготовленную трибуну и медленным взором окинув столпившийся перед ней народ, огорошил всех неожиданным и, признаемся, довольно невежливым вопросом:
– Ну, и что вы хотите?
Странно. Или он московскую публику так и не успел изучить? Угрюмое молчание было ему ответом, потом кто-то разбойничьи свистнул, кто-то во весь голос сказал: «Хрен с горы на нашу голову», а еще кто-то заорал: «Вон ту штучку, которая у тебя на груди!»
– Вы все еще дети, – задумчиво промолвил его высокопреосвященство, – большие, испорченные, глупые дети.
Толпа взроптала, но Максим Михайлович единым движением руки ее успокоил. Клянусь, что, назвав вас детьми, со свойственной этому возрасту качествами… или, может быть, ваши дети не испорчены? не покуривают – кто табачок, а кто уже и травку? не попивают – кто пивко, а кто уже и сорокаградусную? не открывают нежное девичье лоно первому попавшемуся взломщику? не сидят по зонам за пьяные драки, мелкое воровство, случайное убийство, придушенного после родов младенца? и не возвращаются, отсидев, с волчьей ненавистью к этой жизни, где им уже никогда не будет места под солнцем, где они до конца своих дней будут изгоями, отщепенцами, отбросами, где они поневоле сбиваются в стаи и рыщут за добычей, пока их не остановит пуля из «Калашникова» или «Макарова»? а вы – не они? и они – не вы? о, я не хотел вас обижать, назвав детьми, но разве не правда, что вы больше всего на свете хотите покоя, довольства, терпеливых жен, непьющих мужей, послушных деток, игр – в домино, на дворе, под липой, с бутылкой пива под рукой, или в карты, да, да, в карты! ибо нет ничего прекрасней, чем сесть с друзьями за круглый стол и расписывать «пульку» до поры, когда за окном забрезжит серый московский рассвет? квартир с коврами на стенах и хрустальными бокалами в шкафу как свидетельство удавшейся жизни? вы дети, и вы еще не скоро станете взрослыми, может быть, через два или три поколения, а скорее всего и того позже, лет, наверное, через сотню, и вам не нужна свобода хотя бы потому, что свободные, оставленные без присмотра дети способны натворить тысячи бед, вам, дети, нужен поводырь, следуя за которым вы обретете свою квартиру, свой хрусталь, свой ковер на стене, свой автомобиль и небольшую дачу с баней, парниками, грядками клубники, кустами черной смородины и ранним чесноком, которым так хорошо закусывать честно, на глазах у верной супруги, выпитые сто граммов! Тут крики послышались со всех сторон (и даже, нам кажется, стражи правопорядка вместе со всеми кричали): «Давай нам такого! Сытые мы обещаниями!»
– Да что же вы такое говорите, – в оба уха зашипели Максиму Михайловичу его спутники из правительства. – Они потом нас за Можай загонят!
– И правильно сделают, – преспокойно отозвался его высокопреосвященство. – И вообще, не мешайте.
Но если этот поводырь вдруг ошибется – ведь у всех случаются промашки – и по его указанию, положим, казнен будет человек, невинность которого вполне обнаружится недолгое время спустя, откажетесь ли вы от своего благополучия в знак протеста против совершившейся несправедливости? Скажете ли поводырю: пошел вон? Побьете ли его камнями? Изгоните ли за пределы Отечества, возложив на него, как на козла отпущения, все свои грехи? Иными словами: стоит ли ваше благополучие невинной человеческой жизни? О, не спешите с ответом, друзья мои! Не убеждайте себя, что вы не хотите автомобиля, запятнанного неповинной кровью! «Да ты кто такой?!» – послышался из толпы негодующий голос. Максима Михайловича отчего-то очень развеселил этот вопрос.
Кто он?
Жила-была некогда рыбка.
Плавала ли она в реке, озере или море?
Плавала в море.
Пытались ли ее изловить рыбаки?
Многократно. И однажды, изрядно помучившись, залучили в свою сеть и вытащили на берег.
Продали они ее кому-нибудь?
За гроши некоему Иуде, о нем же некоторые думают, что это был тот самый, а другие решительно утверждают, что ничего общего между тем Иудой и этим нет. Мало ли на свете Иуд!
Но, во всяком случае, цена, за которую этот Иуда продал рыбку, в точности совпадает с той, за которую тот Иуда предал Галилеянина, – тридцать сребреников.
Продал же он ее девице юной, но нечестивой, которая съела всего лишь голову рыбки, чего, однако, было вполне достаточно, чтобы она понесла и через четыре с половиной месяца родила человека, весьма скоро вымахавшего под пять метров, имевшего зубы стальные, щеки железные, а глаза, как звезды, восходящие по утрам.
Говорят, это – я.
Похож?
Краткая повесть Максима Михайловича не вызвала даже подобия трепета в толпе на Васильевском спуске. Ах, братья и сестры, какое волнение! какой трепет! какое смятение души! Очерствело сердце людей сих, ответствовавших на эту историю легкими смешками и непристойными присказками: и рыбку, дескать, съесть, и на х… сесть, и с ленивым прищуром в очередной раз принявшихся рассматривать г-на Генералова, не находя в нем ровным счетом ничего особенного. Пять метров? Да он с шапкой метр восемьдесят, а без шапки десять сантиметров долой! И зубы белые – коли не природные, то, значит, металлокерамика по убийственной для простого труженика цене. И бородка ничего себе, с проседью, как и тронутая сединой черноволосая голова, а глаз, конечно, острый, но все-таки карий, так что он, если и чудовище, то, скорее всего, еврей.
– Ну и ладно, что еврей. Вон, – указал чистенький, словно только что из бани, старичок на своего соседа, юношу в сильно поношенном и когда-то синем плаще, в шляпе, с длинной бородой и носом с явной горбинкой, – тоже еврей, а видно, что человек хороший.
– Простите, – вежливо отрекся тот от необдуманно навязанного ему происхождения. – Я не еврей. Я старообрядец.
Старичок просиял.
– Вот видите! Я ж говорю – хороший он человек!
Между нами, дорогие мои, Максим Михайлович поведал народу всего-навсего одну из многочисленных историй, повествующих о происхождении Антихриста, каковая будто бы сошла со страниц «Тысячи и одной ночи» и уж – что совершенно точно – не имела ничего общего с действительными обстоятельствами появления на свет г-на Генералова, лично засвидетельстванными им в Доме журналистов и затем в несчетном количестве размноженными печатными изданиями различных политических направлений и телевидением в сопровождении комментариев, зачастую способных вызвать лишь досадливую усмешку – вроде того, например, что он никакое не высокопреосвященство, а засланный к нам из Америки казачок, то бишь натуральный агент влияния по имени Майкл Джеральд. (Узнав о самом себе столь дивные подробности, он смеялся до слез.) История же, рассказанная его высокопреосвященством на Васильевском спуске, зело давняя, восходящая, скорее всего, к Средневековью, когда неискушенное воображение с готовностью принимало на веру прямую связь между каким-нибудь чудищем со стальными зубами и его сатанинской способностью насылать на христианский мир пагубу, голод, болезни и мор. Чем страшнее, тем достоверней. Мерзейший изъян человеческой природы был при этом необходимым условием, conditio sine qua non, [17] от которого трепетала и впадала в неописуемый ужас и без того запуганная земной и потусторонней жизнью простая душа.
17
conditio sine qua non (лат.) – необходимое условие.
Ах, господа мои! Кровь стынет в жилах, когда на сон грядущий берешь в руки какой-нибудь солидный фолиант, в строгой последовательности и без малейшей примеси вредоносной в данном случае отсебятины и безо всяких вымыслов о героических битвах и тому подобной дребедени, ведь что такое битва, как не взаимное, кровавое и беспощадное самоуничтожение людей, рожденных братьями и уж ни в коем случае не убийцами, каковыми они соделываются либо по принуждению, либо по затемнению разума, лишившего их и без того скудной способности соображать и увязывать концы с концами, сей, стало быть, фолиант, со скрытой в нем глубокой скорбью показывающий всю относительность почитаемых нами героев, великих свершений и славных дат. История в конце концов оказывается довольно-таки подлой штукой, едва начинаешь разбираться в ней с подобающей серьезностью. За одним во святых чтимым – труп жены, за другим добрым человеком – задушенный отец, за третьим, сущим ничтожеством, кого природа обделила даже ростом и кому от века было предназначено в черных нарукавниках сидеть стряпчим в захудалой конторе «Байкер и сыновья», – горы спаленных неземным огнем людей, за четвертым… Да будь они все прокляты вместе с восхваляющей их доблесть, мудрость и гражданскую ответственность историей! Нет, братья и сестры, в ней правды не сыщешь. Злодей со стальными челюстями! Хохот душит. А не желаете ли лощеного господина в модном галстуке, с дорогостоящими пломбами в белых зубах, без отличительных признаков вампира, как то: удлиненных и выступающих двух верхних передних резцов, магнетического блеска глаз и замогильного голоса, но который при всем том по количеству выпитой крови и загубленных душ даст сто очков вперед самому графу Дракуле. Придет кому-нибудь из вас в голову неумная, скажем так, мысль разбираться, кого казнили и нет ли на вас греха загубленной жизни, продолжал Максим Михайлович, и вы отравите свои дни и ночи бесконечной тоской. Для чего тратить ограниченные силы на изъяснение оставленных прошлым иероглифов? Зачем вам это? Зачем сокращать быстротекущую жизнь бесплодными размышлениями? Для чего вам история, хоть давняя, хоть недавняя, хоть зарубежная, хоть родная, которую всякий из умников, называющих себя историками, между тем как точно с таким же правом они могли именовать себя свинопасами, дворниками, рассыльными, своднями, менялами, вышибалами, мусорщиками, брадобреями, сутенерами, причем в каждом из этих случаев они были бы куда более на своем месте, чем на службе у Клио, известной вертихвостки, лизоблюдки, паскудницы, а запросто сказать о ней всю подноготную – просто панельной девки, из-за дурной болезни лишенной желтого билета, они же без стыда и совести с важным видом все толкуют всяк по-своему, обрекая вас на бесконечное блуждание в трех соснах: спал ли Распутин с царицей или только верноподданно целовал ей ручку? явился ли Ленин в Россию на немецкие деньги или на дорогу ему собирали, пустив шапку по кругу, рабочие Путиловского завода? все ли евреи повинны в распятии Сына Человеческого или только толпа, собравшаяся, заметим, в небольшом дворе претории перед дворцом Понтия Пилата? почил ли товарищ Сталин своей смертью или ему помогли оставить сей мир его трусливые сподвижники, изолгавшиеся ученики и затаившиеся предатели? Да не все ли вам равно, в конце-то концов! Уверяю вас, нет смысла утруждать себя поисками правды, поскольку ее не существует вообще.
– Но вот, кажется, – весело прокричал с трибуны Максим Михайлович, – редчайший выпал вам случай у самого товарища Сталина узнать, хватил ли его страшенный инсульт или в ухо ему чья-то дрожащая рука влила три капли смертельного яда.
Толпа ахнула и оцепенела. От Красной площади по направлению к Москва-реке неспешной походкой, с левой рукой, заложенной за борт кителя, в фуражке, мягких сапожках и с трубкой в зубах шел по Васильевскому спуску сам Иосиф Виссарионович, посматривая вокруг недобрыми желтыми глазами.