Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:
– Не правда ли, создается впечатление, что она собирается кормить его грудью? – брезгливо заметил г-н Генералов.
– Выгнать! – не размышляя, высказался Артемий.
– Пусть порезвятся, – с недоброй улыбкой ответил его высокопреосвященство, не без интереса наблюдая за тем, как в рыжебородого и рыжекудрого заступника, коим был, разумеется, о. Игорь Теняев, в четыре руки вцепились профессор Доркин и готовый за него в огонь и воду малорослый священник с большим носом и как о. Игорь со свирепым рыком: «Прочь, жиды!» отбросил их от себя, а они, увеличившись в количестве за счет плохо соображавшего Степы, снова ринулись на приступ рыжей твердыни.
– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы над сопротивныя даруя… – возглашал о. Игорь, отбивая атаки мелких, но назойливых супостатов. К обеим противоборствующим сторонам прибывала подмога. Отца Теняева поддержал епископ Ипполит (граф фон Крюгге) и, оказавшись лицом к лицу со своим дружком Степой, рек, будто крестоносец, близ Яффы наехавший на иудея:
– Давно чуял в тебе еврейскую закваску! Христа распял!
– Владыка! – возопил Степа. – Граф! Опомнись!
Но было поздно. Словно железной перчаткой, он получил в ухо и завертелся волчком, стеная от боли и несправедливости.
– Ведь если б Его не распяли, болван ты немецкий, и христианства не было бы!
Кое-кто уже хватал со столов и метал в противника – не икру, нет! на икру еще не поднималась рука – куски шашлыков, жюльены, салаты и кто-то в кого-то весьма удачно пальнул шампанским, пробкой угодив точнехонько в лоб, а содержимым бутылки облив новенькую фиолетовую рясу. По-прежнему один лишь Тарасик лежал на коленях у Скорби и теперь даже позволял ей изредка целовать себя в уста. Случившийся возле Максима Михайловича отец диакон шепнул, указывая на поле битвы, что теология объединения, едва родившись, трещит по швам.
– Вы так полагаете, мсье диакон? – хладнокровно отвечал его высокопреосвященство. – Напротив: она лишь начинает побеждать.
6
Во время пребывания Максима Михайловича, г-на Генералова и его высокопреосвященства, в нашем городе не обошлось без явлений, в которых, на наш взгляд, совершенно бесспорно дала о себе знать владеющая им сатанинская сила. Всякие мелочи подобного рода мы отмечали и раньше, но то все-таки были мелочи, обращать ваше внимание на которые нам казалось излишним (писал о. Викентий, а Серей Павлович читал уже при свете занимающегося утра). В конце концов даже не только мелко, но и неудобно упоминать, что штык у корреспондента «Красной звезды» Витьки Димитриева торчал ровно семь дней и семь ночей, в связи с чем главный редактор объявил, что советский журналист с таким наглядным недостатком во Францию, куда Витьке готова была командировка, ехать не имеет права. Димитриев с горя запил и, в иные минуты созерцая сгубившую мечты о Париже обезумевшую часть своего организма, матерно бранился и говорил: «В другое бы время цены бы не было… А сейчас!»
Но некоторые события все же должны быть отмечены в нашей повести, в противном случае для чего мне было браться за перо? Я ведь не писатель какой-нибудь, по разным соображениям иное вставляющий в строку, иное же отбрасывающий за ненадобностью. Что было – то было. А там пусть Господь в совете с херувимами, серафимами, начальствами, властями, господствами, силами, престолами и архангелами прорекут мне свой приговор. Итак. Была, к примеру, предусмотрена для Максима Михайловича встреча с народом на Васильевском спуске, нечто, знаете, вроде митинга, где он собирался сообщить кое-что о своих дальнейших намерениях и – главное – рассказать об открывшемся ему в некоем видении будущем нашего Отечества. Как раз о будущем России устроители встречи просили его особенно не распространяться, дабы, с одной стороны, не обольщать народ картинами недалекого уже покойного и сытого жития, а с другой – не раздражать разрушением надежды и веры в завтрашний день, черными красками, апокалипсисом, армагеддоном и прочей мистикой, а говорить в неопределенном духе, в том смысле, что может повернуться по-всякому и что судьба России всецело находится в руках у самого народа как основного носителя права и власти. Г-н Генералов удостоил устроителей таким взглядом, что даже им, прожженным циникам, прихлебателям и мздоимцам, стало не по себе.
– Никто, никогда и нигде, – едко усмехнулся он, – не указывал, о чем мне следует говорить. – Желаете, – обратился его высокопреосвященство к рослому малому с одутловатым лицом и бегающими глазами, – могу сообщить, сколько зелени, от кого и за что вы получили на минувшей неделе.
– Лучше не надо, – утирая вдруг повлажневший лоб, едва вымолвил тот.
По пути на Васильевский спуск Максим Михайлович выразил живейшее желание посетить Мавзолей Ленина, в ту пору как раз открытый.
– У нас к Владимиру Ильичу особое отношение, – так объяснил он свое настойчивое стремление побывать у хрустального гроба, в коем покоилось некое подобие человека в темном костюме, с лицом цвета недозрелой тыквы и глазами, плотно прикрытыми желтыми веками. Объяснение это, ничего не прояснив, породило кучу вопросов, над которыми сопровождавшие его высокопреосвященство официальные лица, частью из Московской Патриархии, частью из правительства, а большею частью – из КГБ, тотчас принялись ломать головы. Прежде всего: у кого это у нас? Имеет ли это отношение к церкви г-на Генералова, то есть ко всей ее полноте, или только к ее священноначалию? Есть священнослужители и в нашем Отечестве, поклоняющиеся обоим вождям мирового пролетариата с таким благоговением, что иной раз, прости, Господи, одолевает желание молитвенно призвать Илию, дабы он соделал с ними то же, что со жрецами Ваала на горе Кармил, но душой они все-таки ближе к рабу Божьему Иосифу как к бывшему семинаристу, во-первых, и – что ни говори – фундатору Московской Патриархии, во-вторых, Маркса же вообще нет в их святцах по причине, мы надеемся, понятной без слов, а про его верного друга Энгельса они, кажется, вообще забыли, тем паче тот ничего доброго от России не ждал. Кроме того, наше священноначалие любовь к почившим вождям держит в сокровеннейших сердечных тайниках, никогда и ни под каким предлогом не выставляя ее напоказ. Было время – кадили, и пели осанну, и лили слезы по родному отцу, несомненно взятому преисподней; но то время ушло, а новое – не наступило. Ну-с, хорошо. Особое отношение. Что сие означает? Любят Ульянова (Ленина) в далекой от Москвы церкви г-на Генералова, о которой, к стыду и прискорбию, ничего толком узнать не удалось: будто бы где-то в Малой Азии, а где в Малой Азии, хотелось бы уточнить? Ефесская это церковь? Да нет ее уже с незапамятных времен, и самого Ефеса нет, а есть только унылый песчаный берег и городские развалины километрах в десяти от него. И Пергамская, и Фиатирская, и Сардисская, и Лаодикийская церкви тоже давным-давно канули в небытие, остались же только маленькие общины в Смирне и Филадельфии. Оттуда, что ли, прибыл Максим Михайлович? Но где, скажем, Смирна, и где Москва? И что в этой Смирне могут знать о товарище Ленине? Почитают его дела? Клянут их на чем свет стоит, а заодно и самого обитателя Мавзолея? Черти бы побрали, одним словом, этого господина Генералова с его причудами и загадками! С такими мыслями сопровождавшие его высокопреосвященство лица оттеснили смирно стоявших в очереди стариков с орденскими планками на пиджаках и детей в новеньких красных галстуках, шепнув, что крайне срочно… Важный гость. Приехал издалека и первым делом потребовал вести его в Мавзолей. Епископ, между прочим. Нет – архиепископ. Очередь с пониманием расступилась, а детки по команде учительницы поаплодировали Максиму Михайловичу, чем тот был чрезвычайно тронут.
В каком порядке спустились в полумрак траурного зала г-н Генералов и приставленные к нему спутники?
Первым вошел облысевший товарищ в скромном сером костюме и тотчас занял место у выхода.
Его высокопреосвященство последовал за ним, но остановился у саркофага и несколько минут пристально вглядывался в лицо Владимира Ильича, шепотом творя молитву на никому не ведомом языке.
Все остальные, покашливая, выстроились за спиной Максима Михайловича и, натурально, уставились туда же, куда неотрывно смотрел он: в лицо, вернее, в лик, а еще вернее – в маску того, что некогда было лицом Ульянова (Ленина). Минута, может быть, прошла в тишине, или две, или три – там, знаете ли, в склепе, время словно бы застывает, как на многие десятилетия застыло одетое в костюм подобие мертвого человека за пуленепробиваемым стеклом. Вдруг дрожащий голос послышался за спиной г-на Генералова. Принадлежал голос сотруднику Отдела церковных связей, протоиерею, имеющему сто двадцать шесть килограммов чистого веса.
– Смотрите, смотрите… – лепетал он, указывая на саркофаг и хватаясь за сердце.
Вгляделись – и ахнули: желтое лицо Ильича передернула гримаса боли, глаза медленно открылись и с выражением невыразимого страдания взглянули на Максима Михайловича. Затем и губы его разомкнулись, и в тишине траурного зала послышался прозвучавший из-за стекла слабый вопль: «Скоро?!» Его высокопреосвященство вплотную приблизился к саркофагу и отрицательно покачал головой. Слеза поползла из левого глаза Ильича. За спиной г-на Генералова, теряя сознание, клонился набок тяжеловесный протоиерей, которого все остальные с величайшими усилиями удерживали от падения на пол, наперебой требуя то нашатыря, то валокордина, то немедленного прибытия «Скорой помощи», то Бог знает что еще, чего в Мавзолее не было и быть не могло. И слава Создателю, что вынужденные хлопоты вокруг ослабевшего протоиерея поневоле отвлекли остальных от леденящего душу зрелища вдруг открывшего глаза и заговорившего Ильича, о котором доподлинно было известно, что ни кусочка пусть мертвой, но человеческой плоти в нем давным-давно не осталось. Стоило лишь взгляд бросить туда, за стекло, где на желтой щеке видна была еще бороздка от скатившейся слезы, как сразу делалось дурно, ноги слабели и хотелось прилечь на холодный каменный пол и тихонечко завыть от жуткого страха, тоски и невыносимой скорби. Что же это такое, товарищи? Господа? Отцы и братья? Что за чудеса такие, от которых вовсе не ликует сердце, а, напротив, погружается в непроглядный мрак? Или это по колдовской силе Максима Михайловича пробудился от вечного сна и заслуженного отдыха дорогой Ильич? Или ему надоело лежать у всех на виду, и он вымаливает себе обыкновенную домовину, ибо прах-де я и в прах желаю возвратиться? Или, может, не так все чисто было в жизни его, и однажды пришлось ему расписаться кровью на одном весьма обязывающем договоре? Ах, страшное место, бесовское место, проклятое место, этот Мавзолей, и несчастная, лукавая, нечеловеческая мысль пришла в голову тому, кто предложил его построить! Бывший с протоиереем молоденький священник, побелевший от ужаса, не переставая крестился трясущейся рукой и шептал «Отче наш». По его образу и подобию к спасительной силе крестного знамения прибегли и другие, и верующие, и неверующие, но легче не становилось. А тут еще неведомо как проникшая в траурный зал девчушка в новеньком красном галстуке, все сразу разглядев, кинулась назад с восторженным воплем: «Дедушка Ленин ожил! Дедушка Ленин воскрес!»
– На воздух его, – не оборачиваясь, буркнул Максим Михайлович, и все, ухватив протоиерея за руки, уперевшись ему в необъятную спину, уцепившись за рясу, повлекли к выходу. Один лишь облысевший товарищ в скромном сером костюме хладнокровно оставался на своем посту и не спускал глаз как с г-на Генералова, так и с трупа, находясь в ожидании каких-либо последствий, могущих случиться вслед за вышеописанными происшествиями.
Увидел ли он что-нибудь, так сказать, из ряда вон, что можно было бы особо отметить в рапорте начальству?