Там, где тебя ждут
Шрифт:
– Что… ты?.. – пребывая в недоумении, с запинкой произнесла я.
– Папа звонил.
– Папа? – уточнила я с таким изумлением, словно в жизни не слышала этого слова – что отчасти было верным, как я осознала позже.
Найл кивнул и, повернувшись, взглянул на меня.
– Ты имеешь в виду… – я испытующе посмотрела ему в глаза, силясь понять, – ты имеешь в виду… Что ты имеешь в виду? Папа, то есть… один из наших отчимов?
– То есть наш отец.
– Наш отец? – повторила я и невольно разразилась смехом, опасаясь, что вот-вот начну молиться, как наша бабушка перед едой, чем она всегда выводила нашу мать из себя: она начинает закатывать глаза и вздыхать, а бабуля, даже не останавливаясь, продолжала бубнить слова молитвы, пока мама нервно постукивала
Найл вздохнул и снял очки. Без них его лицо выглядело ранимым, неопределенным, почти детским. Он провел пальцами по коже под глазами, и внезапно я заметила, что его пальцы и запястья покрылись красными пятнами. Экзема вновь разыгралась не на шутку, завладев его кожей, точно вражеская армия, и при виде этого сказанные им сейчас слова проникли в меня, точно вода в песок, и осели в животе ледяной влагой.
– Он звонил тебе? – повторила я. – Как?.. То есть когда?
– Сегодня. Сегодня утром. Он сказал, что впервые за много лет прилетел в Штаты, в Нью-Йорк, и решил, не раздумывая, ехать сюда к нам.
Я отвернулась от Найла и уставилась в ветровое стекло. Женщина с велосипедом переходит дорогу. Белый велосипед и его вращающиеся спицы блестят на солнце. Какой простой, какой прекрасной кажется мне ее жизнь: кататься на велосипеде солнечным днем в желтом платье.
– Зачем? – точно в тумане услышала я собственный голос.
– Повидать нас.
Женщина с белым велосипедом перешла на другую сторону дороги. Я заметила около руля корзинку с собачкой. Она глазела по сторонам, высунув язык и навострив ушки. Меня охватило острое желание оказаться на месте этой женщины. Мне захотелось такой же, как у нее, жизни, ее платья, ее собачки. Захотелось стать взрослой тридцатилетней дамой, кататься на велике с корзинкой – для таких корзин точно есть какое-то специальное определение, – крутить педали, возвращаясь в квартиру с длинными белыми шторами, вазами с цветами и любящим мужем. Захотелось испытать восторг от всего этого, захотелось обрести эту радость безопасной и недостижимой зрелости.
– Когда? – спросила я, и одновременно в голове всплыло слово «плетеная», точно ход моих мыслей, поблуждав по закоулкам памяти, нашел нужную информацию. «Плетеная корзина, – с облегчением подумала я, – их называются плетеными».
Найл протер очки краешком своей слишком маленькой футболки. И опять нацепив их на нос, подтолкнул повыше. Он кивнул головой в сторону кафе за окном машины, и я начала понимать, предугадывать ситуацию, поэтому мне уже почти не обязательно было слышать его ответ:
– Сейчас.
Все оказалось потрясающе просто: мы с Найлом сели за стол напротив какого-то мужчины.
Мы выбрали эти места, точно по уговору, хотя ни о чем не договаривались. Ни одному из нас не хотелось садиться рядом с ним. Уж это мы оба понимали.
Поэтому мы сидели рядом, на стульях, глядя на этого человека.
Этот человек – наш отец.
Он заказал кофе – в итальянском стиле – в крошечной чашке. Кофе напоминал густое черное варево, но от него исходил таинственный и приятный аромат. Найл заказал травяной чай, такой уж он оригинал. Какой-то цветочный сорт, не ягодный: он говорил, что ягодные чаи это мерзость, одно из моих любимых слов Найла. Брат вытащил чайный пакетик, и в кружке остался такой слабо окрашенный напиток, что едва ли его можно назвать чаем. Я уже упоминала, что мой брат самый неподражаемый субъект на всем белом свете?
Я предпочла содовую, безо льда.
Этот мужчина, мой отец, спросил Найла про Беркли, Найл ответил своими обрубленными фразами, и этот человек, наш отец, видимо, подумал, что заслужил такие резкие ответы, а мне захотелось пояснить: «Все нормально, он всегда так говорит, не только с вами».
– Значит, ты ходишь по тому подземному переходу? Там ведь, по-моему, ваша лаборатория? – спросил мужчина, на самом деле он был так похож на Найла, что мои мысли улетели в какой-то нереальный мир. Это было первое, что я подумала, войдя в кафе: «Вон сидит мужчина, похожий на пожилого Найла». Потом я осознала, что именно с ним, с этим человеком, мы пришли повидаться. Тормозная, глупая Феба. У него так же, в двадцать разных сторон, растут волосы, и брови тоже нависают над глазами, которые иногда выглядят пылкими, а в иные моменты совершенно озадаченными, даже руки у них одинаковые. Широкие плоские ногти и большие бугристые костяшки пальцев. При взгляде на них у меня возникло ощущение, что я смотрю в своеобразный удаляющий телескоп на что-то очень далекое, почти неразличимое. Мне виделась эта рука в моей руке, вот только сама я еще очень маленькая, и мне приходится тянуться, чтобы достать до этой ладони, теплой и большой, и моя ручка скрывается в ней полностью, и мои ноги в синих детских туфельках с ремешком-перемычкой, и я почему-то знаю, что они еще совсем новые, и мне велено поставить их носки ровно рядом с краем пешеходной дорожки и ждать, вечно ждать, пока папа не скажет, что мы можем безопасно перейти дорогу. «Проверь, проверь еще разок, – говорит он, а потом сам следит, как ты переходишь, потому как ты всегда слишком порывиста и беспечна. Эта рука накрывает мою. Странно, ведь я всегда говорила Найлу, что не могу вспомнить папу, реально не могу. Я помню мужчину, стоявшего спиной к кухонной двери, помню, как он выглядывает оттуда. Но это мог быть кто угодно. Я помню вид щетинок в раковине ванной после того, как он побрился, банный халат, висевший на крючке с задней стороны двери, портфель в прихожей, туфли, большие, как лодки, выглядывающие из-под дивана, перестук пишущей машинки из кабинета. И больше ничего.
– И это действительно на вершине разлома? – спросил он, и Найл кивнул, и внезапно, вынырнув из собственной нереальности, я почувствовала какое-то легкое струение между мужчиной и Найлом, ток воздушных волн, то накатывающих, то отступающих. Когда папа исчез из нашей жизни, Найлу было двенадцать: он общался с ним целых двенадцать лет, это много. А у меня нет никаких волн.
– Откуда вы так много знаете о Беркли? – выпалила я, и несмотря на то, что это прозвучало грубовато, он с готовностью взглянул на меня, и по напряженному, быстрому повороту я точно поняла, как его порадовало, что я нарушила молчание.
– Я много лет работал в Беркли, – сказал он, – все время, пока жил с вами, ребята.
– Вы работали в Беркли? – удивленно произнесла я.
– Угу.
– Как Найл?
– Да. – Он улыбнулся мне, он смотрел на меня такими счастливыми глазами, его взгляд блуждал по моему лицу, и внезапно меня словно окатила сокрушительная волна, непонятно только, что она породила – счастье или печаль. Вроде как смешанные чувства.
– Я никогда этого не знала, – проворчала я.
Найл помалкивал. Он просто таращился на свои руки, лежащие на коленях, таращился так пристально, словно пытался разглядеть собственный взгляд на ладонях.
– Значит, вы тоже сейсмолог? – спросила я.
– Нет, – папа сменил позу и переложил газету со стола на скамейку. – Я… – и он произнес непонятное мне слово.
– Кто?
Он повторил непонятное слово.
– А что это значит? – спросила я.
– Я изучаю язык и то, как люди используют его.
Яснее не стало, но мне не хотелось, чтобы он подумал, будто я тупая, поэтому я кивнула молча. Весь наш короткий разговор Найл потирал запястье, и когда вместо ладони он начал использовать ногти, я протянула руку, чтобы остановить его, надо было иногда обязательно напоминать Найлу, чтобы он не чесался, и вдруг я увидела, что папа поступил так же.
Папа положил руку на воспаленную кожу Найла.
– По-прежнему мучаешься с этим, да? – спросил он.
Найл пожал плечами.
– Что тебе прописывают теперь?
– Как обычно.
– Что именно?
– Стероиды и обезболивающие.
– Гм-м, – папа склонил голову набок. Он мягко похлопал Найла по запястью с расцарапанной покрасневшей кожей, так же, как я видела, поступал иногда и Найл, и я удивилась, как Найл стерпел это, ведь он терпеть не мог, когда трогали его кожу или даже говорили о ней.