Там, у откоса
Шрифт:
Вспомнил почему-то, что на квартире остался непривычный беспорядок и новенькая пара, которую одевает он только по праздникам, брошена на стул — и могут ее измять, запачкать... У телеграфиста Пронина потеряется самоучитель для
Целой вереницей прошли в памяти мелочи такие, о которых давно забыл. И, может быть, не скоро вспомнил.
И вот кто-то сзади положил руку на плечо. Точно раскаленным добела металлом прикоснулись к обнаженной ране... Исчезли мелочи, погибло прошлое. Окровавленной действительностью вырос и медленно ползущий поезд, и стерегущие солдаты, и ужас, ужас, который бился вокруг незримый и неслышный, но бесконечно властный...
Солдат только притронулся рукой до плеча Егорушкина и сразу же опустил ее. Хотел, казалось, убедиться, что тот жив, может думать, может чувствовать.
— Ты чего?..— бессознательно спросил Егорушкин. И не слышал ответа. Весь встрепенулся, сжал зубы; успела молнией пройти тоскливая мысль:
— Не ошибиться!.. Не ошибиться!.. Только не ошибаться! — Но прежняя мучительная уверенность, что он непременно ошибется — сразила, вихрем закружила и мысли и ощущения.
Уже не было ничего ясного. Не было поезда и людей в нем, — не было прошлого... Ничего не было: сверкающим кругом, притягивавшим к себе Егорушкина, сверкало одно колесо. И руки — дрожа и сопротивляясь, судорожно тянулись к нему.
Стоял неподвижный человек. И были у него бледные губы и неподвижен взгляд остекленевших глаз.
Вдруг руки стремительно протянулись, ухватились за колесо, повернули его...
— Ты!.. Эй, ты!.. — несуразно, оторопело крикнули сзади. И вслед за криком коротко хлопнул выстрел, разорвав цепь равномерных, однообразных звуков поезда...
Откинулся назад, ударился простреленной головой о колонку площадки и мелькнул вниз, с насыпи Егорушкин.
Упал окровавленной грудой мяса. И поезд остановился. Как раз недалеко от яркого красного сигнала. На ползучем откосе.
И выл, нечеловеческим голосом выл от страха и отчаянья, а может быть, и от великой злобы, молодой кочегар, у которого в глазах залеглось безумие...