Там, за поворотом…
Шрифт:
— Будут из вас шоферы.
Если по-честному, — я трусил.
В тесных помещениях беспокойство и страх всегда сильнее, чем на просторе. Наверное, этим чувствам просто некуда улетучиться. А здесь комната была небольшой. Даже не комната, а короткий коридор, где вдоль стен стояли жесткие стулья с вытершейся до белизны клеенкой на сидениях. Между ними оставался неширокий проход, и в конце — высокое окно, через которое не очень щедро светило солнце.
На стульях сидели разные люди: молодые парни, мужчины средних лет и совсем пожилые. Все молчали, застыв в каких-то выжидательных позах, и на их лицах тоже не было заметно особенной храбрости. Многие курили; воздух был сумрачным, и лица казались серыми.
Я покосился
Справа, поперечным коридором деловито проходили люди, большинство было в милицейской форме. И никто не смотрел в нашу сторону.
Мы уже полчаса ждали здесь, а дверь с табличкой все не открывалась. Но я уже не мог больше сидеть на одном месте, поднялся и прошел к окну. Там стоял старый канцелярский стол с фанерной столешницей, закапанной чернилами. Коричневая пластмассовая «непроливайка» покрылась пылью, а перо в обгрызенной ученической ручке было ржавым.
Я поглядел в окно.
С высоты второго этажа знакомая Конюшенная площадь казалась необычно просторной. Я столько раз проходил по ней и никогда не замечал, что она такая большая. Солнце освещало чуть выпуклую мостовую из серой брусчатки, поблескивало в наезженных трамвайных рельсах, отражалось в стеклах «Побед», стоявших на той стороне возле таксомоторного парка. Я знал, что слева, за каналом Грибоедова — Михайловский сад. Старые деревья чуть слышно шелестят свежей, еще совсем мелкой листвой, и безлюдно на аллеях в этот утренний час. И мне так захотелось на тихие дорожки, посыпанные крупным бурым песком, и брести по ним, щурясь от лучей, пробивающихся сквозь негустые кроны лип и тополей.
Почему-то всегда хочется того, что невозможно сейчас.
Я вздохнул и перестал смотреть в окно. И взгляд снова упал на закапанную чернилами столешницу. Я заметил полустертые надписи, наклонившись, старался разобрать их.
«Все пропало», — сообщали корявые печатные буквы у края стола. «Погорел, 12/5/50. А. Щеглов», — увидел я между двумя жирными кляксами. Надпись была совсем свежей и четкой, чернила отливали вороненой сталью.
Мне стало не по себе. Этот А. Щеглов был здесь всего месяц назад. Он, наверное, также смотрел в окно и видел Конюшенную площадь. Мне стало совсем беспокойно. Я вернулся на место, сел и шепнул Кирке:
— Постоим пойдем на улице.
Кирка только отрицательно мотнул головой.
— Конечно, идите на воздух. Тут от дыма и в голове помутиться может, — сказал пожилой мужчина, сидевший рядом с Киркой. Видимо, он услышал наш шепот. — А вызывать по алфавиту будут. Я уже третий раз, так что знаю, — добавил он сокрушенно и опустил лысоватую голову.
— Иди, я посижу, — сказал Кирка. — Мы оба на «С», так что сразу не вызовут.
Я сбежал по лестнице и, отворив тяжелую дверь с тугой пружиной, вышел на площадь.
Слабый ветер дул со стороны канала и приносил запах старой воды. Стоявший на остановке трамвай, пустой, насквозь просвеченный солнцем, тихо тронулся с места, прошел через мост и, скрежетнув на повороте, скрылся. И на площади установилась необычная тишина. Будто все эти «Победы», красные бензоколонки, киоск газированной воды у входа в автопарк тоже чего-то ждут, будто что-то должно случиться сейчас.
Откуда-то с улицы Желябова доносились слабые городские шумы, по той стороне проходили люди, но все равно площадь казалась мне пустой и притихшей в недобром ожидании. И когда за спиной отчетливо хлопнула дверца машины, звук этот показался громким и резким. Я повернулся, чувствуя какое-то странное беспокойство.
У второй двери милиции, ближе к переулку, стоял глухой черно-серый фургон. Он стоял чуть наискось к тротуару, возле самой двери, и солнце играло в его железных боках. Задняя дверца фургона была раскрыта, и подле нее стоял милиционер. Я почему-то пошел к фургону, испытывая все то же чувство странного беспокойства.
Площадь по-прежнему казалась безлюдной и безмолвной, будто на цветной почтовой открытке. Даже звука своих шагов я не слышал.
Я шел беззвучными шагами и смотрел на небольшой черный прямоугольник, открытый в темное нутро фургона. Прямоугольная дыра зловеще зияла в солнечном утре этого дня. Что-то там поблескивало внутри. Я приблизился и увидал в глубине тускло мерцающую железную решетку и большой черный засов на ней. Остановился и смотрел, и мне вдруг стало казаться, что я уже где-то видел и это темное фургонное нутро, и решетку; я как будто узнавал, но в то же время был уверен, что никогда не видел этого. И тут скрипнула дверь милиции. Это, кажется, был первый звук, раздавшийся на площади. Я повернул голову. Из двери выходил милиционер, потом за его плечом показалось что-то серое и округлое. Милиционер посторонился, придержал тяжелую дверь, и я понял, что серое и округлое — это низко опущенная голова, стриженная наголо. Уши как-то неуместно и слишком заметно торчали по бокам этой головы, понуренной и мотающейся на тонкой слабой шее. Узкоплечий человек, немного выше меня ростом, заложив руки за спину, ссутулясь и низко наклонив лицо, шел к черной прямоугольной дыре, зияющей в солнечном утре. Поравнявшись со мной, он поднял голову. Мелькнули светлые линялые глаза и тусклое бледное лицо. Человек сразу же опустил голову, будто тонкая шея не могла выдержать ее груз.
Я узнал его! Это был Вовка Земсков.
И тут, словно прорвавшись сквозь невидимую преграду, на меня хлынули городские шумы: шаги прохожих, металлический скрежет трамваев, шелест автомобильных шин. Эти звуки оглушили меня, но самым громким казался стук сердца, которое заколотилось вдруг часто и нервно. Я машинально сделал шаг к фургону, но человек уже влезал в черный прямоугольник дверного проема. Исчезла узкая, искривившаяся и какая-то беспомощная спина, и все. Милиционеры влезли вслед за ним и захлопнули дверцу; фургон сразу тронулся с места. А я стоял и смотрел на маленькое зарешеченное оконце в задней дверце фургона, пока машина не свернула в Конюшенный переулок.
Площадь была наполнена звуками и солнцем, и мне нужно было идти, но я стоял и смотрел в переулок, в котором скрылся фургон черно-серого цвета с тускло мерцающей железной решеткой внутри. Вдруг стало холодно, и я медленно направился к другой двери милиции. Там, на втором этаже, в коридоре меня ждал мой друг Кирка Синицын. Я шел и думал, говорить ли ему о том, что увидел и подумал. И я решил, что скажу сразу.
Я взбежал по лестнице, вошел в короткий боковой коридор и сел на свой стул рядом с Киркой, который все так же, облокотившись на колени и подперев кулаками лицо, смотрел на дверь с табличкой. Я ждал, пока успокоится дыхание, а сам все думал об этом фургоне, в котором только что увезли Земскова, и уже открыл рот, чтобы сказать об этом Кирке, но тут дверь с табличкой отворилась и лейтенант-автоинспектор назвал первые фамилии. И все сразу зашевелились, кто-то кашлянул, кто-то шумно вздохнул; зашелестели страницы «Правил движения». Кирка тоже достал из-за пазухи такую же брошюру и стал просматривать. А я знал, что все равно сейчас не смогу сосредоточиться, и не стал доставать свои «Правила», но Кирке решил не мешать.
Лейтенант-автоинспектор называл все новые и новые фамилии, но до нас было еще далеко. Люди как-то суетливо проскальзывали за белую конопатую дверь с табличкой, а когда выходили обратно, то по их лицам можно было узнать, что произошло. Сдавшие экзамен ошалело и счастливо улыбались и твердым шагом уходили из коридора; провалившие были растеряны и подавлены.
Вышел пожилой мужчина, сидевший до этого рядом с нами. Он тихо притворил дверь за собой, грустно взглянул на нас и безнадежно махнул рукой, потом надел плоскую кепку и пошел к выходу.