Тамерлан должен умереть
Шрифт:
– Этот документ имеет отношение к вашим пьесам «Тамерлан» и «Парижская резня», не так ли?
Весь Тайный совет не мигая глядел на меня, будто зрители в финальном акте захватывающей пьесы.
– Сиры, мало того, что содержание этих стихов гнусно, тот, кто приписывает их мне, оскорбляет меня уже тем, что они дурно написаны. Задумай я сочинить воззвание, оно было бы много благозвучнее. Я могу предположить, что автор желал очернить меня, либо же он – поклонник моих стихов и пытался мне подражать. Здесь нет ни моих взглядов, ни моего мастерства. Спросите любого поэта – даже того, кто меня ненавидит, – и он скажет вам то же самое.
– Мы спросили Томаса Кида. Он, похоже, думает, что подобные воззвания как раз в вашем
Хотя все было понятно, уже когда имя Кида прозвучало в первый раз, при подтверждении его предательства я невольно вздрогнул. Я подобрался и окинул взором собравшихся, надеясь убедить их в моей невиновности.
– Это не так, но даже если бы и так, меня последний месяц не было в Лондоне.
– Вы были не так уж далеко и могли вернуться.
– Верно, сир, но я не возвращался.
Мне пришло в голову, что о моем безотлучном пребывании в Скедбери мог бы свидетельствовать Уолсингем, но я промолчал. Вызов на заседание Совета – не лучший подарок другу; и внезапно я осознал, что не могу рассчитывать на то, что Уолсингем обеспечит мое алиби. Меня словно осенило; теперь я уже не был уверен, вполне ли искренним было его удивление, когда меня внезапно арестовали.
Старик в центре стола улыбнулся своей медленной улыбкой. Он заговорил монотонно, как по заученному:
– Совет проведет собственное расследование. Налицо три обвинения против вас. Первое: вы просили Томаса Кида скопировать еретическое воззвание. Второе: вы явный еретик, склонявший других к своим убеждениям. Третье, вы самолично написали и укрепили на двери Голландской церкви эту листовку, угрожающую тем, кому Ее Величество дарует защиту.
Я склонил голову, ожидая приказа вести меня в узилище.
– Меж тем вы свободны, но обязаны являться сюда ежедневно до полудня, пока вам не будет разрешено уехать или не будут приняты иные меры. – Здесь он смерил меня нежным взглядом пахаря, озирающего колосья накануне жатвы: – Вы не арестованы, но будете арестованы в случае неявки. Это вам ясно?
Я кивнул, не доверяя собственному голосу.
Сановник медленно улыбнулся снова. Губы его были неестественно полнокровны – ярко-красные в седой бороде. Наши взгляды на мгновение встретились; он кивнул, отпуская меня, и вернулся к бумагам, лежавшим перед ним на столе.
Кид и Кит. Козлик и котик, так кто-то назвал нас однажды. Но прозвища не прижились. Они слишком не подходили нам обоим: если кто и был козлом, так это я, с моим подлым Макиавеллиевым складом и козлиной бородкой. В Киде, напротив, было что-то кошачье. Я вдруг сообразил, что теперь из него наверняка выколотят все его изящество; при этой мысли на глаза у меня навернулись слезы. На мгновение мир исчез, а я забыл, что за мной идет охота. Бедный Кид, отличный поэт и хороший товарищ, чью дружбу я только что утратил. Я знал, что он простил бы мое отречение, так же как я простил ему предательство, но на душе словно лежал камень вероломства. Я должен был выяснить, что произошло с Кидом и что он сказал обо мне. А для этого нужно было попасть как раз туда, куда мне менее всего хотелось.
Смерть делает мир ярче. Я видел, как опасность преображает все вокруг, контуры заостряются так, что можно порезаться. Тогда, если хочешь сохранить голову на плечах, а кишки в животе, не глазей по сторонам. Но в этом свете все радует глаз. Цвета становятся насыщеннее, лица встречных чаруют, мужское начало зовет на безрассудства.
Все мы видели висельников. Иные молятся, ожидая встречи с Создателем, обошедшимся с ними не лучше, чем со своим ублюдком. Другие унижаются, кладут в штаны, дрожат, моля о милости, время которой давно ушло. Их позор заставляет меня отвернуться и смотреть на толпу краснорожих, пучеглазых, разбрызгивающих слюну истуканов. Многие со внезапно проснувшимся зверским аппетитом до отказа набивают рты
С высокого помоста смертнику видно все. Мошенники и карманники, кладбищенские упыри, что норовят поживиться обносками мертвеца, а еще лучше – клоком его волос или куском веревки. Приговоренный слышит вопли, торопящие его смерть. Публика в предвкушении, как водится в день премьеры. И кто осмелится утверждать, что смертник не желает ее расположения? Ведь с эшафота все выглядит притягательно. Вены на носу пропойцы играют невиданными оттенками красного, к суровым лицам шлюх, рано пришедшим в упадок, снова возвращается пленительная молодость.
Эти проклятые превосходят Христа. Последний раз взглянув миру в глаза, они ступают в ничто, зачарованные его красотой. Многие не сдерживают крика, когда их потрошат, – а как же иначе? Но чаще эти люди испускают дух еще до того, как нож войдет в их внутренности. Словно, поддавшись смертельной магии, сами находят путь в мир иной.
Смерть придает форму жизни. В тени виселицы зачинаются дети, новая жизнь всходит вокруг мертвых корней. Я и сам, случалось, покидал площадь казни с членом твердым, как у висельника. Страх смерти пьянит почище вина или табака. Уж поверьте мне, я не однажды чудом уворачивался от ее косы. Вопрос в том, удастся ли мне это еще раз.
В подобные минуты на меня часто находило, будто нас двое. Один был Кит, идущий по рынку в Шордиче, молодой Кит, рослый и сильный, каштановые волосы зачесаны назад с высокого лба, бледное лицо кажется еще бледнее над черным, как сажа, камзолом. Кит, автор «Тамерлана» и «Фаустуса». Кит – атеист и скандалист, судимый за убийство и оставшийся цел, Кит – ночной кошмар констеблей. Кит, перед которым расступаются, признавая его власть, пусть даже не признавая его самого. А другой, Кристофер, молча следит за его успехами, рассчитывая собственные шансы на спасение. Восхищаясь сам собой, я проклинал злую судьбу. После иссушающей беседы с Тайным советом радостно было раствориться в безликой толпе. Но глаза мои были широко открыты, а правая рука – на рукояти меча. Кинжал может войти в живот или в спину раньше, чем жертва поймет, что произошло. Я кожей чувствовал, что за мной наблюдают. И, зная, что это просто кровь, взбудораженная опасностью, быстрее бежит по венам, я все же держался подальше от людской толчеи, следя за теми, кто шел рядом, особенно если чье-нибудь лицо, исчезнув, появлялось снова.
Мы с тюремщиком подружились еще во время моего заточения. Я дожидался у Ньюгейта с час, высматривая его, и наконец мне повезло. Он подмигнул, давая понять, что заметил меня, и, ни слова не говоря, продолжал путь, уверенный, что я не отстану. Я свернул за ним в пропахший мочой переулок и втиснулся в узкий дверной проем. Чье-то дитя, девочка, бесстыдно глядело на нас, дожидаясь мзды за исчезновение. Я кинул ей монетку и поторопил, потянувшись за мечом.
Тюремщик был стар, широкоплеч и мал ростом. Он сильно горбился, и лицо его было всегда в тени; чтобы посмотреть на меня, ему приходилось наклонять голову набок. Впрочем, делал он это нечасто, предпочитая показывать мне свою лысую макушку. Он жил в тюрьме и одевался в лохмотья, как обитатель пещер. Без солнечного света кожа его лишилась тепла и походила на плоть полупрозрачного белого слизня. Я доверил ему немало тайн, сидя за решеткой, и теперь знал, как выудить из него известия о Кидовых страданиях. Его рука задрожала под весом золотых «ангелов»; подарив мне восторженный взгляд, он начал рассказывать.