Таможня дает добро
Шрифт:
— Почему не отдам, отдам. На тот свет я его не заберу. К чему мне металл в гробу, а, Геннадий?
— Это точно, металл тебе в гробу не нужен.
— Я хочу дожить спокойно, — Самусев подошел к ведру с грязной водой и принялся в розовой жиже, в которой перед этим полоскал рыбу, мыть руки.
Он вытер их грязной тряпкой, откатал рукава такой же несвежей рубахи и сел на табурет напротив Барановского. Вымытый нож положил себе на колени, как инвалид кладет палочку, с которой никогда не расстается.
Тихо, не веря в удачу, сказал Барановский:
— Это хорошая
— Кому хорошая, а как мне, так никакая. Пока тебя не было, Геннадий, я пару дней думал, почти не спал. Все рассуждал, какую завернуть цену, а потом, удя у реки и глядя на поплавок, вдруг понял, ни хрена мне уже не надо: ни денег, ни баб, ни машин, ни костюмов — ничего не надо. Мое счастье — сидеть возле речки, ловить рыбку, а раз в неделю пропустить стаканчик водки, поговорить с хорошим человеком да и спокойно уснуть. Не хочется мне никакой головной боли, никаких мне волнений не надо. Да и боюсь я всего этого. Мне иногда кажется, что, ввяжись я в твои дела, и мое старое сердце не выдержит, разорвется, остановится — и капут, в яму.
— Ну ты и песню завел, Адам Михайлович! — благодушно ухмыляясь, заворковал Барановский. — Ты словно пономарь в церкви, склоняешь всех к безгрешной жизни. А сам уже нагрешил выше крыши, и поэтому тебя ни сладенькое, ни кисленькое больше не интересует.
— Может, ты и прав, — глубокомысленно вздохнув, ответил Адам Михайлович Самусев, перекладывая нож на стол.
— Где металл? — твердо взглянув в глаза Самусеву, спросил Барановский.
— Здесь, недалеко. Не волнуйся, никуда он не ушел. Как было семьдесят килограммов ниобия, мать его, так и осталось его ровно семьдесят, если, конечно, он не испарился.
— Испарился? Ты что! Ты это брось!
— Думаю, не испарился, он тугоплавкий, чем и ценен, — немного подтрунивая над разволновавшимся Барановским, произнес Самусев. — И вот что еще скажу тебе, Гена: ты заберешь металл,и больше у меня не появляйся. Мне волнения ни к чему, я человек старый и хочу еще немного покоптить свет, хочу еще хоть немного рыбку половить, на бегущую воду поглядеть. Хочу жить тихо, хочу дожить те дни, а может, и годы, которые отпустил мне Всевышний, в мире и в согласии с собой.
— Совесть тебя не мучит? — вдруг нагло спросил Барановский.
— Ты знаешь, мучит, Гена, мучит. Но я уже к этому привык, это как ампутированная рука: руки нет, а пальцы все болят, суставы крутит. Так и с совестью.
— Где металл? А то ты мне долгие песни поешь, жизни учить взялся.
— Сейчас пойдем заберем. Недалеко, совсем недалеко, метров пятьдесят.
— Он не у тебя? — насторожился Барановский.
— Какая тебе, Гена, уже разница, у меня он или не у меня? Ты его получишь. Сегодня до обеда получишь. Грузи в свою красивую машину и уезжай отсюда. И забудь эту деревню, забудь меня, забудь все, что было. Пусть у тебя все будет хорошо. Пусть ты станешь сказочно богатым, станешь жить так, как желает твоя душа. А меня оставь в покое.
Барановский сидел настороженный. Он ожидал чего угодно, но никак не подобной развязки. Такой удачи, такого счастья он и представить себе не мог. Семьдесят килограммов ниобия — баснословные
— Так где он спрятан? — с придыханием спросил Барановский.
– — У моего соседа/Хороший человек. Я как сюда переехал, так сразу и перевез металл. Слава Богу, в руках еще сила тогда была, а сейчас что-то совсем ослаб. Привез, говорю, пусть постоят у тебя два ящика. Он ответил, пусть стоят.
— Ты давно проверял, Адам Михайлович, на месте ли ящики?
— На месте, куда они денутся? Кому в этой деревне, в этой глухомани ниобий нужен? Да и слов здесь таких никто не знает, поверь, никто. Они даже не слышали о таком металле — ни ухом ни рылом. Что в тех ящиках — мыло, динамит, оружие? Если бы там гвозди лежали, может быть, это кого-нибудь и заинтересовало бы. А так, стержни, пустяк какой-то…
— Пошли, — вставая, выдавил из себя Барановский.
— Погоди, не спеши, всему свое время. Сейчас Федор домой вернется, он на почту за газетами поехал, и тогда пойдем, — Самусев посмотрел на циферблат старенького будильника, перетянутого черной резинкой. — Еще не время.
— Большая рыба, — заглянув в таз, сказал, расхаживая по веранде, Барановский.
— Хорошая рыба здесь ловится.
— Адам Михайлович, может, все-таки не за так отдашь? Может, я тебе денег дам или товара какого? Ты скажи, не стесняйся, я человек не жадный.
— Еще бы ты был жадным! — с ехидцей сказал Самусев. — Я тебе миллионы отдаю, это получше золота и платины будет, только покупателя хорошего найди.
— Уже нашел, — выдавил Барановский.
— Тогда совсем хорошо. И еще, Геннадий Павлович, будь поосторожнее, а то и за сто граммов ниобия голову свернут не задумываясь, а за семьдесят килограммов оторвут, как пить дать!
— Ну, ты уж этому меня, Адам Михайлович, не учи. Я калач тертый, жизнью битый, буду осторожен.
Они минут пять сидели молча. Барановский то и дело поглядывал в окно на джип.
И вдруг Самусев поднялся.
— Пошли, — набрасывая на плечи телогрейку, сказал он.
Они вдвоем перешли через улицу и направились к дому под белой шиферной крышей. Самусев вошел первым. Залаяла маленькая грязная собачка, но залаяла она не на Адама Михайловича, а на Барановского.
— Цыц! Цыц, Каштанка! Злая, как кобра, чужих за версту чует! Хозяин-то твой дома? Ага, дома, — сам себе ответил Самусев, указывая пальцем на велосипед, стоящий у стены. — Приехал Федор.
Хозяин появился тотчас. Мужчина был примерно одного телосложения и одного возраста с Самусевым. Единственное, что выделяло его и делало приметным, так это большие и пышные бакенбарды. Барановский, глядя на них, никак не мог понять, крашеные они или от природы такие рыжие.
— Федор, это мой приятель, он за ящиками приехал. Как они там, стоят, не сгнили?
— Черт их не возьмет, — почти по–военному или по–пожарному отчеканил Федор Потапов, бывший деревенский фельдшер.
— Дай на них взгляну.