Танатос
Шрифт:
Может, из-за того, что Алтухов лежал, преследователь показался ему невероятно огромным. Голова его упиралась в ультрамариновое небо, и низкий рокочущий голос как будто исходил оттуда же
– Надо же осторожнее, - с дрожью в голосе проговорил незнакомец. Восемнадцатый этаж все-таки.
– Он протянул Алтухову большую, как лопата, ладонь, и помог подняться.
– Засмотрелся, - стуча зубами, начал оправдываться Алтухов. Скользко. Спасибо. Большое спасибо.
– Руки и колени у него дрожали мелкой частой дрожью, но на душе сделалось легко и пусто, будто загнавшая его сюда тяжесть свалилась
А спаситель в это время начал подталкивать Алтухова к двери. Он делал это мягко, но настойчиво, и явно не собирался уходить с крыши, пока здесь оставался Алтухов.
Расстались они на улице у автобусной остановки. Спаситель предложил Алтухову сигарету, дал прикурить и ушел, сказав на прощание:
– Не ходи больше на крышу. С этим всегда успеется.
Через минуту Алтухов вспомнил, что забыл попрощаться и толком поблагодарить человека за спасение. Он хотел было кинуться за ним вдогонку, тем более, что фигура спасителя ещё маячила в конце переулка, но что-то остановило его. Это "что-то" скоро выкристаллизовалось в его сознание в виде одной очень короткой, но емкой фразы: "Не хочу". Это "не хочу" вмещало в себя многое: нежелание догонять, боязнь показаться чересчур навязчивым, но главным было то, что спаситель знал, что делал Алтухов на крыше.
Восторг и радость по поводу своего второго рождения улетучились мгновенно. Алтухов быстро осознал, что появился на свет божий во второй раз не в добрую минуту. Но на этот раз он вынырнул из небытия не беспамятным младенцем, а человеком с неудавшейся судьбой и неподъемным грузом воспоминаний, а потому ждет его не радость познания мира, а серое прозябание в этой огромной опостылевшей "одиночке" со странным названием жизнь.
Алтухов осмотрелся и обнаружил вокруг себя все то, от чего он недавно бежал. Темень и невыносимый холод лежали между домами, и только бледно-оранжевый свет из окон придавал сугробам более теплый оттенок. На улице все так же было много прохожих. Их бледные лица в обрамлении темных шапок и воротников казались совершенно плоскими и неживыми. Лица проплывали мимо, словно блуждающие фарфоровые блюдца, тонкими ручейками растекались в разных направлениях и опять на улице собирались в реки.
Домой Алтухов вернулся, когда соседи уже покинули кухню, из которой ещё не выветрились жирные запахи трех - по числу семей - ужинов. Против обыкновения, он, не таясь, громко прошел в свою комнату, включил свет и сел на диван.
Алтухов долго сидел, глядя в противоположную стену. Мысли его вертелись вокруг странного исчезновения Паши, но как он не старался, как не ломал голову, нормального объяснения этому так и не смог придумать. Он понимал, могло произойти что угодно, но его смущали две пластелиновые нашлепки, а значит случилось нечто из ряда вон выходящее, как когда-то с ним.
Семь лет прошло с тех пор, как Алтухов освободился. Он получил два года за компанию с главным инженером, и до сих пор приходил в ярость, когда вспоминал об этом. Те несколько сот рублей, которые ему отслюнявил начальник, были невообразимо малой платой за порушенную жизнь, но он их брал и, в отличии от начальника, не отпирался на суде, когда тот распределял наворованное по сослуживцам. На суде Алтухов даже не пытался объяснить, что не представлял масштабы воровства, что участвовал лишь косвенно, подписывая бумаги по просьбе главного инженера, которому доверял. И все же он знал о незаконности этих сделок, а отговорка "так делали все и всегда" не помогла никому из тех, кто пытался реабилитировать себя таким образом.
Отсидев, Алтухов вернулся домой обозленным и предельно усталым, с чувством напрасно прожитой загубленной жизни. Начинать все сначала не было ни желания, ни сил. Наплевать и забыть об обиде он не мог, поскольку был вырван из привычной колеи, а в другую не вошел, да и не видел её, отчего будущее казалось ему гарантированно мертвым, как придорожный булыжник.
Месяц проболтавшись в поисках работы, Алтухов так и не смог устроиться по специальности и пошел ночным сторожем через двое суток на третьи. Но на этом беды его не закончились. Пандорины гостинцы выскакивали один за другим, словно подросшие птенцы из скворешника. Вскоре Алтухов узнал, что жена изменяла ему, и сам настоял на разводе. Ее объяснение было более чем прозаическим: она устала от нищеты и абсолютной бесперспективности. Выслушав, Алтухов сделал над собой усилие и сообщил, что прекрасно понимает её, тем более, если ей подфартило, и она встретила "перспективного".
Жизнь развалилась на куски. Внутри у Алтухова росла пустота, как будто каждый прожитый день выезжал из него вместе с мебелью и, собственно, смыслом. Алтухов начал пить и писать плохие стихи, чем несколько приостановил свое потрошение, но все же интерес к жизни медленно и неотвратимо вытекал из него.
Просидев так около часа, Алтухов пожалел, что отказался от предложения Фролова выпить. Трезвые мысли и воспоминания слишком уж тяготили его. Они были очень конкретными, имели четкие контуры и не поддавались размыванию.
Алтухов вспомнил своего соседа, который повесился четверть века назад, когда он ещё жил с родителями и ходил в школу. Того мучили вполне земные недуги: геморрой и язва желудка. Перед тем, как залезть в петлю, сосед написал записку, что, мол, кончает с жизнью из-за того, что не может позволить себе съесть даже соленый огурец. И по прошествии стольких лет Алтухов так и не сумел понять, в чем, собственно, состояла трагедия этого человека. История эта казалась ему трагикомичной, а на фоне своих переживаний - просто дурацкой.
Алтухов вспомнил соседа и попытался влезть в его шкуру, пройти тем же путем, от идеи до исполнения задуманного. В этом случае его интересовал лишь опыт человека, раз и навсегда сумевшего поставить точку. Ценнейший опыт, который не передается ни из уст в уста, ни письменно, ни каким другим способом, потому что всякий, кто приобрел его, отныне хранил вечное молчание.
Как это ни странно, но именно в такие минуты, когда Алтухов думал о собственной смерти, он ощущал, что все ещё живет, и эта мысленная игра с безглазой была его последним пристанищем, его единственным живым наполнителем.