Танцуют все
Шрифт:
— А пиджак?
— Дался тебе этот пиджак! — Алиса понимала мою правоту и злилась. — Понравился он им… с дырками на спине…
— Вот именно. Алиса, «дипломат» надо отнести в милицию.
— Разбежалась! Спешу и падаю! Так и знала, нельзя тебе ничего рассказывать… — Алиса со злостью затушила окурок о крышку и, вскочив, заметалась по комнате. — Еще скажи, эти деньги пойдут на помощь сиротам!
— Пойдут, — спокойно ответила я.
— В карманы ментам они пойдут!!
— Алиса, это нечестно. Пора становиться взрослой. Возможно, эти деньги он украл
— Я ничего… не должна… этому государству. Наш вечный спор — роль личности в жизни общества, и наоборот. В особо жаркие моменты Фомина обзывала меня «идейной идиоткой», «худой коровой в розовых очках» и «стадом с промытыми мозгами».
Маму Алисы я не видела никогда, но знала, что она живет в коммуналке в центре Питера с новым пьющим мужем, с коим у падчерицы не сложились отношения.
Фомину воспитывали бабушка и тетя Алина Дмитриевна. До последнего своего дня девяностопятилетняя бабуля называла Советский Союз — Совдепия. Тетушка была не столь крута, но жила в тех же настроениях по отношению к «дерьмократам». Семейка вечных оппозиционеров. К любой власти. Как-то раз мы с Фоминой даже подрались на избирательном участке. Подруга вырывала у меня бюллетень и заставляла поставить крест «против всех».
— Не шипи, — попросила я. — Сядь и подумай.
— Этим местом сама думай, — отрезала Алиса и начала выкидывать вещи из платьевого шкафа. — Где мои джинсы?!
Судя по розыску портков, мозгов у моей подруги хватало. Светиться в своих вечных балахонах она не решалась.
— Я их повесила под голубой пиджак, — спокойно ответила я, легла на кровать и отвернулась к стене.
— А заграничный паспорт где? — на тон ниже спросила Фомина.
Я не ответила, и Алиса принялась стучать выдвижными ящиками комода.
— Вот он, родименький, — пробормотала она, и выругалась, когда неожиданно прозвенел дверной звонок.
— Надеюсь, это милиция, — сказала я, любуясь цветком на обоях.
— Типун тебе на язык, — пробормотала подруга и побежала открывать.
Вернулась Алиса быстро, но голос ее дрожал, когда на вопрос: «Кто там?», она фыркнула:
— Гуля жмот, решил яйцо стрельнуть. Блины на ночь глядя затеял.
Богатый толстый Гуля вечно побирался по соседям. Не удивлюсь, если муку и подсолнечное масло он бегал клянчить на пятый этаж к Капитолине Тимофеевне. То, что на часах половина одиннадцатого, не мешало Гуле бодро носиться по дому в поисках съестного.
— Боткина, — Алиса тряхнула меня за плечо, — давай мириться. Я ведь надолго уезжаю… пока пыль не уляжется. Возможно, навсегда.
Я дернула плечом и стряхнула Алискину руку.
— Ну и пес с тобой, — буркнула Фомина, — тоже мне… оплот цивилизации.
Оскорблять Алиса умела всегда.
Я положила на ухо диванную подушку и принялась считать овец, надеясь уснуть.
Но даже сквозь вату и шестнадцатую овцу до меня добралась ехидная Алискина реплика:
— Получишь ты, Боткина, красный диплом, вернешься в свой почтовый ящик и будешь всю жизнь за копейки новую бомбу придумывать… скушный ты тип, Надежда…
Не спросив хозяйку, на глазах выступили слезы. Но я их не утирала, не шмыгала Носом, зная, что хитрая Алиска тут же бросится утешать, извиняться, мы помиримся и останемся при своих. Фомина с чемоданом денег, я с мечтой о красном дипломе.
Сама по себе красная корочка не была идеей фикс. Но для отца было важно, что дочь, пройдя через детдом и унижения, стала ученым.
Я выросла в почтовом ящике — крошечном городке, принадлежавшем одному заводу и двум научно-исследовательским институтам. Бомбу в них не изобретали, трудились над чем-то менее разрушительным, но не менее секретным.
Отец руководил одним из проектов, когда в начале девяностых началась повальная шпиономания. Папу обвинили в связях с иностранной разведкой и однажды ночью забрали из дома.
До сих пор в редких кошмарах меня накрывают ощущения ребенка, одиннадцатилетней девочки, замерзающей в тонкой ночной рубашке, следящей за непонятными строгими мужчинами, переворачивающими ее спальню.
Той ночью я осталась одна. Моя мама умерла, когда мне было тридцать два часа от роду. Отец так и не женился, ему хватало науки и дочери. Девять лет назад у него попытались отнять все.
На время следствия меня взяли к себе друзья отца — тетя Ада и дядя Сережа. Рядом с ними я чувствовала себя тяжелобольной. Вечером в комнату на цыпочках вносили теплое молоко, садились на краешек кровати и, горестно вздыхая, смотрели, как я давлюсь мерзкой пенкой.
И я чувствовала себя больной и заразной.
В школе на меня косились преподаватели и старательно, громко говорили при моем приближении «не тридцать седьмой, товарищи, разберутся».
Через неделю такой жизни я случайно подслушала кухонный разговор моих опекунов.
— Он виноват? — спросила тетя Ада.
— А черт его знает. Коля весь в себе, мог и напортачить…
Утром вместо школы я пошла в службу безопасности института и, поставив на пол собранный чемодан, сказала:
— Отправьте меня, пожалуйста, в детский дом… Этим демаршем я обидела всех. Друзей папы, соседей, школьных друзей и преподавателей. Но оставаться в городке, где каждый на виду, словно клок волос на лысом черепе, было невозможно. Я знала, что отец невиновен, и принимать соболезнования не торопилась.
Следствие длилось полтора года. За это время, отвлекаясь от тоски, я научилась складывать и перемножать в уме четырехзначные цифры, прошла весь школьный курс точных наук и, когда отца освободили от подозрений, в старый класс вернулась, мстительно поражая учителей невероятными способностями.
Папулю восстановили в прежней должности и званиях, долго извинялись и уверяли, что ни минуты не сомневались в его порядочности. Все это папуля принял равнодушно, его беспокоило одно — как пережитое отразилось на нежной психике его дочери.