Танец на тлеющих углях
Шрифт:
На лице Рокси скука, замаскированная приветливой улыбкой. Она видит господина Басова насквозь.
Глава 3
Мертвая зыбь
Следующий день оказался похож на предыдущий. Григорьева сидела на набережной, пока не пошел дождь. Тогда она неторопливо побрела домой. Зонта у нее не было. Волосы намокли, обвисли по плечам. Белое пальто потемнело. Она даже не пыталась остановить такси – двигалась как автомат. Шибаев долго стоял под деревом напротив ее дома, смотрел на окна. Благо дождь оказался несильным, так, водяная взвесь в воздухе. Скучно. Тоскливо. И желание – а не послать ли супругов куда подальше и не начать ли жизнь сначала, стучало в сердце Александра как пепел Клааса. Григорьева несколько раз подходила к окну, смотрела на мокрый парк. Неужели чувствует слежку, думал Шибаев, задвигаясь за дерево. Ему казалось,
Шибаев поднял воротник куртки, почувствовав, что продрог. Было все еще довольно тепло, но сырость пронизывала до костей. Он прекрасно понимал, что все его домыслы, скорее всего, не имеют ничего общего с реальностью, но ведь нужно занять себя хоть чем-то, сидя в засаде. Григорьева снова подошла к окну, замерла, сложив руки на груди. Шибаев опять отодвинулся за дерево, хотя понимал, что увидеть его оттуда невозможно. Начинало смеркаться. Размытый мир погружался в туман и постепенно исчезал. Шибаев плюнул и решительно зашагал домой.
Адвокат Дрючин, разумеется, был тут как тут, сгорая от нетерпения. Выслушал скупой отчет Шибаева и, убедившись, что вина подозреваемой все еще не доказана, снова повторил, какая она, эта Григорьева, нестандартная и необыкновенная. Ирина Сергеевна. Шибаев внимал рассеянно, поминутно чихал, из носа текло. Алик отправился на кухню, где принялся шарить в холодильнике в поисках закуски, и продолжал развивать все ту же тему. Шибаев, не дождавшись его, уснул. Алик не умолкал и даже прочитал сонет Шекспира, свой любимый, чего Александр уже не услышал. Утомленный свежим воздухом и простуженный, он крепко спал. Разочарованный Алик потряс его за плечо, потом уселся за стол пить чай. Он принес с собой коньяк, но выпивать без друга не хотелось. Не пилось в одиночку.
Он задумчиво сжимал в руках приятно горячую кружку и снова рассматривал фотографии Григорьевой, воображая себе ее голос, смех, походку. Глуховатый негромкий голос, глуховатый негромкий смех. Художница. Источник не знал, в каком жанре, и Алик придумал, что она пишет пейзажи, немного мрачные, какие-нибудь развалины, заросшие кустами ежевики и шиповника, старые мрачные кладбища, покосившиеся кресты, тонко чувствует и… вообще. Видел он нечто подобное у одного немца… как его… Каспар… Черт, фамилию забыл. Каспар такой-то – он еще подумал, что художник с большим приветом. А сейчас вдруг вспомнил его почему-то – печаль в глазах Ирины Сергеевны навеяла, не иначе. С такой женщиной хорошо бродить в дождь по городу или в лесу. Тут ему пришло в голову, что и в молодости он терпеть не мог бродить под дождем, какие прогулки в дождь? А теперь и подавно. А поэтический штамп остался – прогулки в дождь, запах дождя, шуршание мокрых листьев. Псевдоромантика, особенно в его зрелом возрасте. Другое дело – поужинать в хорошем ресторане, а после ужина, так и быть, минут десять побродить, чтобы растрясти съеденное и выпитое, рассуждая о природе, горных лыжах, утренней пробежке по парку. И – домой!
На четвертый день слежки на сцене появилось новое действующее лицо. Подруга. Мелкая изящная блондинка. Женщины сидели за столиком на улице – день снова выдался удивительно мягкий, полный бледного предзимнего уже солнца. Пили вино, кофе, ели что-то, вернее, не столько ели, сколько ковырялись вилками в тарелках. Общались. Шибаев с безразличным видом вошел в кафе, уселся в глубине, не выпуская их из виду. Григорьева слушала, подруга говорила, размахивая вилкой, словно дирижировала. Потом вдруг расплакалась, но при этом болтать не перестала. Григорьева взяла ее за свободную руку, молча кивала, сочувствовала. Изредка скупо роняла слова. Казалось, она не столько слушает
В конце концов блондинка высказала все, что собиралась, перестала плакать и даже улыбнулась. Махнула рукой, словно хотела сказать: да гори оно все синим пламенем! Шибаев был уверен, что знает, о чем они беседуют. О любви, разумеется. О чем еще может говорить женщина, рыдая, размахивая вилкой, не забывая при этом поправлять прическу и провожать взглядом проходящих мужчин? Цена всем этим любовным трагедиям, о которых кричат за бокалом вина, медный грош. Настоящая боль молчит, считал Шибаев. То есть он не выражал этого словами, но чувствовал именно так. Он был не прав, разумеется, так как подходил к женщинам с мужской меркой. Если мужчина не рыдает и не размахивает руками, то это не значит, что его чувство глубже и сильнее. Опять-таки разные мужчины бывают. Шибаев молчит, например, а у Алика Дрючина рот не закрывается. У всякого свой психотип – любимое словечко адвоката.
Женщины допили вино, заказали еще. И кофе. И пирожных. Григорьева – одно, блондинка – три, видимо, спасаясь от стресса. Потом они долго и шумно прощались, с объятиями и поцелуями. Блондинка остановила частника и весело упорхнула, помахав из окна машины рукой. К ней вернулось ее жизнелюбие – знал Шибаев таких: выговорится, выплачется – и снова весела, бежит по жизни вприпрыжку и радуется, ловит день. Григорьева, оставшись одна, посидела еще немного. Потом расплатилась и медленно пошла вдоль улицы, как никогда, выражая спиной, походкой, руками, засунутыми в карманы, что идти ей, собственно, некуда. Шибаев кожей почувствовал, как ей хреново, и, пожалуй, впервые посочувствовал. Ему и раньше приходилось заниматься подобным «сыском», но те персонажи были покрепче и сочувствия, как правило, не вызывали.
Она забрела в кинотеатр повторного фильма, помещавшийся в какой-то нечистой подворотне. Фильм был о любви, о чем же еще? Любовь – любимая (извините за тавтологию, так это, кажется, называется?) сказка человечества, особенно дамской его половины. Или иллюзия. И тут Григорьева наконец дала себе волю. Шибаев сидел наискосок и сзади и видел, как она вытирает носовым платком глаза. История на экране была банальна до оскомины. Девушка, больная лейкемией, и преуспевающий не то спортсмен, не то журналист, окруженный поклонницами. Красивый, уверенный в себе парень, которого угораздило влюбиться в больную. Кино устарело, в нем не было столь ценимой Шибаевым динамики. Сцены затянуты, бьют на жалость, многозначительные паузы раздражают. Камера подолгу фиксировалась на отдельных частях лица – глазах, полных слез, полураскрытых горестно губах. К тому же лента черно-белая, какая-то беспросветная. Шибаев чувствовал досаду. Зал был почти пустой. Он насчитал восемь зрителей всего. Все – женщины. Он оказался единственным мужчиной среди немолодых шмыгающих носами неудачниц, явившихся на встречу со своей юностью. Под занавес его тоже забрало, особенно когда зарыдал главный герой, прощаясь с умирающей любимой. В глазах появилось жжение, и, разумеется, он снова пережил прощание с Ингой.
Григорьева шла домой, выбирая какие-то закоулки и проходные дворы, похоже, стеснялась заплаканного лица. Плечи ее поникли, она несколько раз споткнулась, видимо, продолжала плакать и не смотрела под ноги, даже уронила сумочку. И Шибаев вдруг понял, что сделает это. Мысль, невнятная еще вчера, еще сегодня утром, на глазах приобретала форму. К черту Григорьева! Он отчитается за проделанную работу, вернет ему фотографии и оставшиеся деньги и… пусть катится к такой-то матери. Его тошнило от бессмысленного хождения за женщиной, от дурацкого кино, дурацкой истории больной девушки и крутого журналиста, дурацкой и бессмысленной собственной жизни. Лучше мешки таскать. Надо будет зайти к Плюто и… нажать. Он на все согласен. Даже на такую работу, как в прошлом году в Нью-Йорке, вредную для здоровья. Все лучше, чем…
Он так увлекся планами на будущее, что упустил момент исчезновения Григорьевой. Только что она шла впереди, только что свернула в переулок, цокот каблуков еще стоял в ушах. И вдруг улица пуста и безлюдна. Шибаев остановился, озираясь. И услышал крик из подъезда грязного и мерзкого дома рядом. Подскочил в два прыжка к разболтанной двери, рванул ее на себя и влетел в вонючее парадное. Двое ублюдков рвали белое пальто и сумочку Григорьевой и в то же время тащили ее под лестницу. Один отжимал ногой дверь в подвал и, заводя себя и товарища, матерясь, косноязычно рассказывал, что он собирается с ней сделать и как. Сначала он, потом кореш Колян, который ему дороже родного брата.