Танец с огнем
Шрифт:
– Мой огонечек… – не пытаясь больше ничего угадывать и понимать, сказал он и привлек ее к себе.
Она до самого конца смотрела на него огромными тяжелыми жаркими глазами.
Потом он смотрел на нее. Она лежала на животе и болтала ногами: замерзшее тело, ложбинка позвоночника и красные округлые пятнышки на обеих ягодицах – смешно похожие на румянец. Он не удержался и поцеловал их. Она захихикала.
– Ну так как ты все-таки жил? Только говори честно!
– Вперемешку, – честно ответил он. – То и дело терял себя. Смотрю, например на бородавку на щеке выступающего на сходке товарища и думаю о том, как стал бы ее удалять: какие инструменты взять, как сделать разрез, давать ли наркоз… И совершенно не слышу ничего по сути выступления…
– Может, тебе все-таки определиться как-то?
– Невозможно, – Аркадий покачал головой. – Я убежден: социальные язвы современного общества не лечатся ни медикаментозно, ни даже хирургически. Только революционный путь…
– А мне так кажется, что это больше по части твоего Адама, – вздохнула Люша.
Аркадий обнял ее, желая согреть. Ему не хотелось сейчас говорить ни о революции, ни об Адаме. Только – о них двоих. И только – молчать. Он достаточно знал Люшу и понимал, насколько все это – мимолетно.
Она, покрутившись, устроилась в его объятиях, как птичка в гнезде, и быстро уснула.
Он приготовился бодрствовать на страже возле нее, как все последние дни, но заснул сразу вслед за ней. Ему снилось Рождество в родительском доме,
Проснулся Аркадий с ощущением, что свой главный подарок он все-таки получил.
28 февраля 1914 года,
в Москву из усадьбы Синие Ключи.
«Милый, милый, милый Аркадий Андреевич!
Если не считать Вашего блистательного отсутствия, то мы живем очень хорошо.
Во-первых – у нас образовалось очень много детей. Съездили и забрали Бориса из пансиона. Он, в отличие от своей шебутной сестры, не собирался никуда сбегать, был в школе на хорошем счету и учился прилежно, по-прежнему особенно интересуясь естественно-научным циклом. Однако, как увидел Атю и меня, не задержался ни на минуту. Скучает по тебе, не находя в нас достойных собеседников. Так нас с Атькой и припечатал: «Я не понимаю людей, которые тратят столько сил на громкие чувства, когда существует путь научного познания мира». Впрочем, у него действительно (это и в пансионе сказали) не по годам пытливый ум и тонкая наблюдательность относительно явлений природы.
Привезли в усадьбу и моего племянника, сына Филиппа, который до этого жил в избушке под покровительством лесной колдуньи Олимпиады, с которой ты известным образом знаком. Но какова все-таки кровь моего отца! В чем материально коренится безумие? – я спрашивала Адама, он вместе со всей наукой затруднился ответить. Говорил что-то про вырождение замкнутых сословий… Вот ему, как стороннику наследственных теорий, было бы интересно взглянуть. Мальчишка (его назвали Владимиром) странен донельзя. Оставим в покое хвост, про который ты мне все объяснил (хотя он шевелится презабавнейше), но прочее… Мартын (его дед, лесник) утверждает, что Владимир может приманить взглядом любую птицу или зверя и подчинить их себе. Да и человеку, скажу тебе честно, нелегко выдержать его пристальный, какой-то совершенно недетский взгляд. Вырастет ли нормальным ребенком, или наше фамильное безумие поставит крест и на этой, едва начавшейся жизни?
Глухая Агриппина, наконец-то обретшая в материнстве какую-то тягучую женско-звериную привлекательность, вернулась из деревни вместе с сыном Агафоном. Куда подевался Степка, я так и не поняла. Грунька о том говорить не хочет, а если она не хочет, так ее и паровозом с места не сдвинешь. Во всяком случае, в Синих Ключах Степана нет.
Илья Сорокин, художник из Торбеево, написал замечательный портрет поповны Маши (помнишь ее?) и выставил его в Калуге на ежегодной художественной выставке. Особенно занятно, что Маша как раз в это время ушла-таки в монастырь (сто лет уже, как я себя помню, собиралась). Отец Даниил и попадья Ирина на Илью сердиты – а он-то тут причем? – он же художник.
Оля вписалась в нашу жизнь хорошо, хочет быть белошвейкой (вот еще мне задача: где на них учат-то?), а Кашпарек к оседлой жизни приспособлен не слишком, в усадьбе тоскует, смотрит волком, ночует часто в конюшне или в амбарах, по вечерам смотрит на звезды. Думаю – уйдет, но я тому помешать не в силах…
Безумно жаль Камишу. Но какова сила в ней оказалась напоследок… впрочем, нет – всегда была! Если бы можно было забрать сюда, в Синие Ключи, маленькую Любочку! Она бы тут живо поправилась, а там, слабенькая совсем, – помрет ведь, потому что болеет все время, и ее уж два раза соборовали, полагая, что не доживет до утра. Мне кажется, что Лев Петрович согласился бы, но Энни, Мария Габриэловна и родители Камиши стоят, увы, насмерть… На смерть маленькой Любочки. Какие все-таки странные лабиринты строят люди для своих жизней… И ходят, и ходят по ним, и теряются там навсегда…
Скучаю по тебе страшно. Страшно – это впрямую, ты же знаешь, я не употребляю метафор. Особенно по ночам, когда над полями и Удольем острые звезды в злой, непостижимой высоте.
Планирую построить лечебницу в Черемошне и заманить тебя туда доктором. Понимаю, что не поедешь ни за какие коврижки, но все равно черчу на бумажке, прикидываю, что понадобится и даже заставила Илью Кондратьевича нарисовать эскиз – такое симпатичное беленое здание, все в черемухе, в отдельном крыле больница на десять коек, и рядом – садик с прудиком, где смогут гулять выздоравливающие. Не сердись, но мне нравится представлять, как мы будем… Иногда думаю: не устроить ли какую эпидемию в округе? – тогда ты быстро примчишься. Но жаль детей, да и способа не вижу, разве что Липу попросить поколдовать на эпидемический приворот…
Жду тебя, как ты обещал, в середине июля.
Аркадий Андреевич, тебе решать. Впервые в жизни выпускаю все ниточки и добровольно отдаю важное в чужие руки.
Вру, не в чужие совсем – в твои.
Целую их.
Остаемся любящие тебя Люба Осоргина
15 августа 1914 года,
в Москву из Синих Ключей.
«Аркашенька, милый!
Я не понимаю ничего.
Кто этот Фердинанд? Почему его убили, да еще и с женой? Какое нам, России, до этого дело? Что им всем нужно? Как все эти люди, которые дружно ходили смотреть на мои танцы в Европе, будут воевать друг с другом?
Точно знаю одно – ты не приедешь.
И пойдешь туда, где калечат и убивают.
Не убивать, а лечить. Этого нельзя остановить, потому что это – ты.
Ты не приедешь, стало быть, поеду к тебе – я.
Пишут обыкновенно: нам надо сказать друг другу…
Я чувствую: нам с тобой ничего не надо друг другу говорить. Только молчать и дышать другом, пока можно.
Мне все равно надо купить всякие вещи для мобилизованных крестьян: нитки, пуговицы, гильзы, табак…
В деревне вдруг стало как-то раздольно – и плачут, и гуляют, как волна катится. Словно дальше ничего не будет, кончилось – все. Но ведь так не бывает?
Многие
Не бойся: я теперь не сойду с ума просто из упрямства. Когда все безумны, интересно и важно хоть кому-то сохранять рассудок.
Атя вышивает тебе кисет. Напрасно я говорю ей, что ты – не куришь табак. «На войне все курят,» – с какой-то взрослой мудростью возражает она. Дочь солдатки, хоть и никогда не видела своей родной матери.
Только ты.
Еду.
Того же числа,
из Москвы в Синие Ключи.
«Люшенька, родная, прости, прости, прости!
Наш санитарный поезд уже сформирован и отходит завтра рано утром в сторону западной границы.
Пишу тебе ночью, посреди разора и раскиданных повсюду вещей. Совсем не могу сообразить, что нужно и что не нужно брать с собой. Вполне может статься, что уйду из дома с одним докторским чемоданчиком.
Вчера весь вечер утешал как мог своих соседей – сестер Зильберман. Они немки, уже много лет держат детский садик. Вчера у них толпа побила окна, сорвали вывеску (она была на немецком языке), а сегодня большая часть забрала своих детей, ссылаясь на патриотический порыв. Не можем доверить детей врагам! Идиоты! Какие им враги две немецкие старые девы, родившиеся и всю жизнь прожившие в Москве! Чем они виноваты и какое имеют отношение ко всему происходящему?
Люди радуются войне. Горят глаза и чуть ли не возгласы: «Наконец-то!»
На мой взгляд, это проявление массовой истерии.
По улицам ходят тысячные манифестации. Движение на Тверской – больше перекрыто, чем свободно. С балконов манифестантам машут, кричат и кидают чепчики. Все время в самых неожиданных местах (например, у ресторана Козлова, потому что там есть оркестр) запевают «Боже царя храни».
В трамваи не влезть – гроздьями висят собравшиеся в Москву запасные, они же толпами бродят по улицам. Везде – листовки от Московского городского управления по воинской повинности. Площади запружены военными обозами.
В безумные дни спасает ирония. Тебя наверняка позабавит: мобилизовали босяков с Хитровки, твоих давних друзей, и представили это как благодеяние! Вот выдержка из «Московского листка»:
«Призыв запасных и ратников ополчения явился для темных низов настоящим благовестом. Стыдливо потянулись по разным Свиньинским и Подкопаевским переулкам фигуры бывших людей в город к полузабытым родственникам, старым товарищам. Это для них – воскресение из мертвых, в полном смысле слова.
Пообмылись, почистились запасные. И в солдатской гимнастерке защитного цвета, в лихо сбитой набекрень бескозырной фуражке никак не узнаешь какого-нибудь вчерашнего «горлового» или «стрелка», выпрашивающего у почтенной публики на «мерзавчика». Примирение с прошлым, возврат в человеческое общество, в семью, – вот что значит мобилизация для представителей низов.»
Прости за сумбур, мысли мешаются, уже светает, надо бежать…
Я очень, очень, очень хотел бы тебя перед отъездом повидать, но совершенно уже нет возможности. Война – странное обстоятельство, она делает неважным многое из того, что только накануне казалось важным, а другое вдруг высвечивает особенным совершенно светом.
Само важное в моей жизни – ты.
Ты мой огонечек.
Первый раз в жизни, говорю и чувствую – люблю.
До встречи, родные мои – Люша и Люба.
Остаемся навсегда ваши – доктор Аркадий Арабажин
Эпилог
10 декабря 1914 года.
Из расположения *** армии.
«Милостивая государыня Любовь Николаевна!
С глубоким прискорбием сообщаю Вам, что Аркадий Андреевич Арабажин погиб 24 октября сего года вблизи ххххххххххххххххххххххх (вымарано военной цензурой).
Он был добрым и благородным человеком, прекрасным врачом, и умер, до последней своей минуты пытаясь помочь нашим раненным воинам. Добрая память о нем навсегда сохранится в сердцах его коллег и сослуживцев, а также тех, чьи жизни он спас своим искусством.
Ваше письмо с адресом я нашла в сумке Аркадия Андреевича, и, каюсь, прочла. Потому и пишу к Вам, что знаю доподлинно: Аркадий Андреевич был дорогим для Вас человеком и Вам наверняка важно из первых рук знать его судьбу.
Искренне скорблю вместе с Вами.
Феклуша послала его в парк.
Он шел по дорожкам и вспоминал, как в первый раз, много лет назад увидел ее. Именно здесь. Среди ив с серебристыми листьями и уже пожелтелых кленов – бегущая ему навстречу невысокая девочка с темно-каштановыми локонами, в маленькой красной шапочке.
Увидев ее теперь, вздрогнул: она медленно шла ему навстречу и была – в черном платье. В черном… как те женщины, которых он видел на константинопольском кладбище, после погрома. Они и двигались так же – замороженно… Геката!
С ужасом подумал, что еще не видел Капочки. Не может быть!!
– Любовь Николаевна, Люба – кто?!
– Аркадий Андреевич погиб.
Запнулся на мгновение, потом склонил голову.
– Мне жаль. Я его мало знал, но, кажется, он был достойным человеком.
– Он был безупречен, – ровно сказала она. – Не человек, а совершенство.
Он удивился прихотливости человеческого восприятия. Кто бы мог подумать, что такой человек, как Люба, увидит совершенство в неуклюжем и некрасивом докторе-большевике, вечно озабоченном поносами, катарами и классовой борьбой…
– Я приехал, потому что мобилизация, и лошадей реквизировали, и еще много всего… Я подумал: Синие Ключи, деревня, крестьяне…
– Ты правильно подумал, Александр, – кивнула Люша. – И хорошо, что приехал. Дел в поместье и в деревне много, хватит нам обоим.
– Но что же ты думаешь теперь… Когда Аркадий Андреевич погиб…
– Теперь я буду жить дальше, – спокойно сказала Люша, плавным жестом охватывая себя руками.
Гречанка Элени, с которой Александр жил в Константинополе, и которая родила трех детей, легко сумела бы прочесть жест Люши. Александр же ничего не понял.