Танго смерти
Шрифт:
Там наверху падает снег, каркают вороны, трещат от мороза деревья, а где-то далеко поскрипывает снег под сапогами убийц. Их приближение чувствуется во всем – вот откуда-то издалека доносится угрожающий собачий лай, не похожий на лай деревенских псов, лай нарастает, нарастает, а вороны с громким карканьем взвиваются вверх и разлетаются. Четверо молодых мужчин сидят в схроне, прислушиваются к лаю, потом, обменявшись взглядами, сжигают какие-то бумаги, из продушины ползет дым. Затем они переодеваются в чистые рубахи и молятся. Молятся не вместе, а каждый сам по себе, и молитвы их на разных языках. Трое усаживаются вокруг маленького дощатого столика, на его темной гладкой столешнице лежит связка гранат, руки всех троих укладываются рядом. Они молча ждут. В их глазах нет страха. Каждый думает о своем.
Четвертый берет в руки скрипку, становится возле них и прислушивается. Собачий лай раздается уже над головой, огонь в укрытии догорает, искорки пробегают по сожженным документам и тают. А сверху уже доносится топот и требование сдаться. Мужчины не реагируют, их взгляды прикованы к гранатам. Они вздрагивают лишь тогда, когда слышат исполненные отчаяния женские голоса, взывающие к ним, заклинающие их, умоляющие.
Рука со смычком касается скрипки, и звучит мелодия танго. Теперь лаю собак и голосам людей приходится прорываться через эту мелодию, да и не только через мелодию, еще и через пение – четверо мужчин поют что-то тихо-тихо. А потом рука одного из них тянется к связке гранат…
1
В молодости все мы – никто, даже величайшие гении, чьи карьера и признание еще впереди, приходят в этот мир не слишком приспособленными к жизни, поэтому и не удивительно, что, женившись, мы подвергаем себя серьезным испытаниям, которые редко имеют счастливый конец и зачастую заканчиваются разводом. Именно в такую ловушку и угодил молодой Мирко Ярош, женившись после окончания университета на теплой и сладкой Роме. Он читал ей стихи замечательных поэтов, а она делала вид, что слушает, даже глаза прикрывала и выпячивала губы, а лицо ее становилось настолько одухотворенным, что он все больше и больше влюблялся в нее, полагая, что именно она создана для того, чтобы завороженно выслушивать все, что он выскажет, всю ту уйму слов, в которые он был влюблен и в которых увязал, как в тине, жадно заглатывая воздух, а когда во время таких чтений она прижималась к нему и горячим дыханием щекотала ухо, он думал, что идиллия эта будет вечной и оба просто таки обречены на то, чтобы сочетаться браком. Чувства побеждали здравый смысл, а потом, поженившись, они поселились у Роминых родителей, и это стало началом конца.
Два года работы учителем, а позже заочное обучение в аспирантуре не предвещали ничего радостного, потому что денег как не было прежде, так не было и теперь, а родители Ромы не отказывали себе в удовольствии лишний раз напомнить о том, что молодые сидят у них на шее. Вечером, убаюкав маленького сына, Ярош обкладывался на кухне книгами и писал диссертацию о литературе Египта, Вавилона, Ассирии, Шумера, Арканума и Хеттского царства, но чем больше он погружался в тему и обнаруживал очередные источники, тем безнадежней казался ему этот труд, потому что одни источники порождали другие, а те – третьи, и так без конца, заставляя его блуждать в лабиринтах версий и делать выводы зачастую на ощупь, ведь все, кто занимался этой темой, имели дело не с полной панорамой литературной жизни тех времен, а только с обрывками, которые чудом до нас дошли, чудом были расшифрованы и прочитаны, да и то не все, потому что арканумского языка так никто и не осилил, а о его литературе судили по хеттским и хурритским источникам. И вот эта последняя проблема вскоре увлекла Яроша так, что он отложил в сторону все остальное и взялся за расшифровку арканумских текстов, до него это пытались сделать немало ученых, но им ничего не удалось, арканумская клинопись не была похожа ни на какую другую.
Имея возможность заниматься научной работой лишь урывками, Ярош стал серьезно задумываться над смыслом своего семейного быта. Тупая рутинная работа в школе угнетала и изнуряла его, он сам себе удивлялся, как так случилось, что он стал учителем, испытывая ненависть к этой профессии еще со школьной скамьи. Приходил домой усталый, и единственное, что могло стимулировать его к научной работе, – это вино. Первый бокал снимал дневное напряжение, второй – высвобождал мысли, срывал с них все путы, и тогда перо его начинало летать по бумаге, как безумное. Правда, длилось это часа два, не больше, потом усталость одолевала его, и он укладывался спать с головой, полной древних иероглифов, глиняных табличек и папирусов, ко всему этому добавлялось абсолютное неуважение и жены, и ее родителей к его научной работе, они считали то, чем он занимается, бессмыслицей, пустой тратой времени, ведь он никогда не завершит научной работы, а потому суждено ему век вековать скромным школьным учителем. Уже стало неким непременным ритуалом отрывать его от работы и отправлять в магазин за хлебом, вынести мусор, набрать воды в привозной цистерне, когда отключали водопровод, будить его на рассвете, чтобы он бежал занимать очередь за молоком, за колбасой, творогом, сахаром или мукой – неважно за чем, за всем этим должен был бегать только он, когда в 1980-х годах дефицитом становилось все и люди превращались в охотников за товаром, рыская по городу и занимая по нескольку очередей одновременно, чтобы в каждой из них успеть купить по килограмму сахара или по пачке стирального порошка, потому что больше в одни руки не давали, а еще он должен был караулить книжные магазины, куда раз в неделю завозили новые книги, информацию об этом получал лишь ограниченный круг людей, и уже за час до того, как откроется книжный магазин после «приема товара», нужно было занять очередь и затем ворваться во главе толпы и первому ухватить Кафку, Камю, Акутагаву, Кортасара, Маркеса, Борхеса и – несть им числа… Ярош ради этой святой цели даже завел платонический роман с одной продавщицей, на что-то большее он не мог бы решиться, потому что она относилась к тем перезрелым девицам, которые вследствие прожитых в одиночестве лет становятся в быту невыносимыми, капризными и занудными. Пригласив ее на чашку кофе, Ярош вынужден был выслушать ее жизненное кредо, весь тот ворох хитроумных условностей, которыми она обложила себя со всех сторон, как сигнальными флажками, наконец, таким сигнальным флажком был и весь ее гардероб, призванный скрывать все выпуклости ее тела, как у монахини, потому что она ждала «серьезных отношений», «флирт ее не интересовал», но «пан Мирко очень приятный человек», «ему можно доверять», «мне иногда кажется, что мы знакомы очень давно» – и улыбка, многообещающая и подающая надежду, еще один флажок, замелькавший на горизонте, правда, с красноречивым предостережением: «Никому, никому, никому – лишь ему одному». Ярош смотрел на ее белоснежные руки, покрытые тоненькими рыжими волосками, и представлял себе ее ноги, видимо, такие же волосатые, и это даже вызывало у него желание исследовать этот еще никем не изученный континент со всеми его скрытыми закутками, но от исследования спасало лишь то, что было слишком мало свободного времени, да и простого приглашения на чашку кофе было вполне достаточно, чтобы поддерживать дружеские отношения и добывать информацию о поступлении новых книг.
Как-то далеко за полночь он отправился спать, оставив свои бумаги на столе в кухне, служившей ему поздними вечерами кабинетом, а утром застал на своих бумагах заляпанную жиром горячую сковороду, с которой тесть, отгородившись от всего мира газетой, уплетал яичницу, густо посыпанную зеленым лучком, и это стало для него уже последней каплей. Он с бесцеремонным ухарством, которого раньше себе не позволял, но с непременным «извините», выдернул бумаги из-под сковороды, потрусил ими над столом под изумленным и ничего не понимающим взглядом тестя и вышел. Теперь он ясно понимал, что стоит перед неизбежной дилеммой – нужно что-то принести в жертву: или семейную жизнь, или науку. Он выбрал первое. Однажды утром, чтобы не вызвать никаких подозрений, он отправился из дома на работу так же, как обычно, правда, в его неизменные обязанности еще входило отвести сына в ясли. Разлука с малышом была для него особенно болезненной, он знал, что теряет очень много приятных моментов, ведь то, что он задумал, разрушит окончательно прежний привычный стиль жизни, но другого выхода он уже не видел и, дождавшись, когда квартира опустеет, вернулся, медленно, не спеша, уложил все свои вещи, упаковал книги и бумаги и написал письмо, в котором сообщал, что уходит навсегда и бесповоротно. Алименты будет отправлять в начале каждого месяца. Потом позвонил в школу и сообщил директрисе, что вынужден в силу некоторых обстоятельств оставить работу.
– Вы не можете так вот просто взять и бросить школу среди учебного года! – справедливо возмутилась директриса.
– У меня очень серьезные причины.
– Какие, позвольте узнать?
– Болезнь.
– Болезнь? – посерьезнела директриса. – Неужели такая уж?
– К сожалению, диагноз неутешительный, – повторил он фразу, услышанную в каком-то фильме, и вздохнул.
– Ну, что ж… то есть… пока вы будете лечиться, место будет за вами…
– Нет, лечение ни к чему… болезнь неизлечима, понимаете? Нет смысла.
– И куда вы уходите? У вас есть новая работа?
– Нет. Я просто хочу прожить остаток отпущенных мне дней в свое удовольствие. Понимаете, о чем я?
– Конечно. Это очень правильно. И правда, какой смысл ишачить… но трудовую книжку можете оставить у нас… чтобы стаж не прерывался… ой, какой уж там стаж!.. но все равно, чтобы не было проблем… а то вдруг в милицию попадете, а там поинтересуются местом работы… Тунеядство пришьют… так-то оно безопаснее…
– Конечно. Спасибо за заботу.
– Не за что. И помните, что весь наш коллектив всегда вами гордился. И дети вас любили. Им будет трудно без вас.
После этого он вызвал такси и оказался на другом конце Львова на Майоровке. Накануне он присмотрел себе жилье по сходной цене у пары пенсионеров. Комната была небольшая, он даже не смог разложить все свои книги, но зато ему уже никто не мешал. Утром он отправлялся в научную библиотеку и работал там до пяти, потом возвращался домой, по дороге покупал несколько пирожков с ливером по четыре копейки, пирожки он поджаривал на сковороде и ел с чаем. Он привык обходиться малым. Зато теперь он мог полностью отдаться науке. Чтобы заработать на жизнь и на уплату алиментов, публиковал литературные рецензии и переводы. Для пусть и не вполне безбедного, но и не нищенского существования хватало двух-трех публикаций в месяц. А главное, что никто тебе не капает на мозги.
Из семьи Яроша в живых осталась старшая сестра его матери, тетя Люция, старая дева, жених которой в войну пропал без вести, а она продолжала его ждать даже после провозглашения независимости, когда все, кто выжил в сибирях, вернулись домой. У нее был просторный дом на Кривчицах, и она не раз звала племянника к себе жить, но тот всячески отнекивался, зная, что тетя не даст ему покоя, ей захочется общения, внимания, наконец, возникнет желание заботиться о нем, но ни в какой опеке Ярош не нуждался, он мечтал лишь об уединении. Хотя частенько и навещал тетю, приносил продукты, снабжал ее интересными книгами и даже терпеливо выслушивал ее истории. Тетя была тучной женщиной с обвисшим подбородком, у нее были толстые ноги, ходила она переваливаясь, как утка, и пахла валидолом, а ведь в юности была очень привлекательной. Больше всего она радовалась, если ей удавалось усадить племянника за стол и чем-нибудь накормить, тогда она устраивалась напротив и смотрела на него влюбленными глазами, тешась тем, что какое-то блюдо или пляцек с ягодами пришлись ему по вкусу. Каждый год в августе она принималась готовить варенья из всяческих ягод и фруктов, хотя сама их ела редко и мало, да и Ярош не был сладкоежкой, поэтому банки с вареньем скоро заполнили в кладовке все полки, уже и места для них не было, но каждый август повторялась одна и та же процедура – проваривание ягод и помешивание деревянной лопаткой в большом медном тазу. В эти моменты тетя напоминала колдунью, которая готовит какое-то приворотное зелье, она была сосредоточена и серьезна, а всякая муха, посмевшая во время этого священнодействия залететь на кухню, тут же попадала в поле ее зрения и на резиновый язык хлопушки. Запах разомлевших расползшихся ягод пьянил и впитывался в стены и мебель так глубоко, что дом был похож на конфетный, а все, что в нем находилось, – как будто было из марципанов. Никакие попытки уговорить тетю, чтобы она перестала возиться с вареньем, успехом не увенчались, она не могла отказаться от привычки, да и не хотела, ведь ее возлюбленный обожал сладости, и она с ностальгией вспоминала, как не единожды кормила его из ложечки, а он облизывался и капельки красного или желтого варенья блестели у него на языке и на губах, потом она и сама уже лакомилась теми капельками; эти воспоминания всякий раз, когда она хлопотала возле варенья, всплывали в ее памяти и сохранялись, пока шел этот процесс, а затем постепенно утихали и развеивались до следующего августа.