Танго старой гвардии
Шрифт:
— Ну хорошо… А ваша жена? Как с ней?
— Ну, это вам должно быть известно лучше, чем мне.
— Вы ошибаетесь. Представления не имею.
Они остановились перед выложенными на стенде книгами — на этой улице было много букинистических лавок. Де Троэйе взял трость под мышку и, не снимая перчаток, вяло, без интереса перелистал одну из книг. Потом с безразличным видом сказал:
— Меча — особенная женщина. Она не только красива и изящна… В ней есть кое-что помимо этого. И, может быть, намного больше этого. Я ведь музыкант, не забывайте. Сколь ни велик мой успех, сколь ни рассеянной кажется жизнь, которую я веду, моя работа неизменно становится между мной и всем остальным миром. Меча — это мои глаза. Мои антенны, если можно так выразиться. Она отцеживает и фильтрует для меня все вокруг. Сказать по правде, до знакомства с ней я и не начинал даже познавать всерьез ни жизнь,
— Но я-то здесь при чем?
Де Троэйе снова взглянул на него. Спокойно и чуть лукаво.
— Боюсь, мой дорогой друг, сейчас вы чересчур возомнили о себе.
Он остановился и, опираясь на трость, снизу вверх взглянул на Макса. Взглянул так, словно беспристрастно и трезво оценивал наружность танцора.
— А впрочем, по здравом размышлении… — вдруг прибавил он. — Может быть, и не чересчур.
И внезапно зашагал дальше, надвинув канотье на брови. Макс двинулся следом.
— Знаете, что такое «катализатор»? — спросил, не оборачиваясь, де Троэйе. — Нет? По-научному говоря, нечто, способное вызывать химические реакции и трансформации, и при этом не меняться само. А если проще — ускорять или облегчать развитие определенных процессов.
Макс услышал его смех. Тихий, словно сквозь зубы. Так смеются над удачной шуткой, смысл которой понятен тебе одному.
— И вы кажетесь мне интересным катализатором, — добавил композитор. — И позвольте еще сказать вам то, с чем вы, без сомнения, согласитесь… Больше ассигнации в сто песо или бессонной ночи не стоит ни одна женщина в мире, если только вы не влюблены в нее. И моя жена — тут не исключение.
Макс отступил в сторону, давая пройти какой-то даме с покупками в фирменных пакетах. За спиной у него, на перекрестке, который они только миновали, раздался протяжный автомобильный гудок.
— Это опасная игра, — возразил он. — Требует умения и навыка.
Смех де Троэйе, сделавшись еще более неприятным, стал затихать и вот смолк, словно иссяк. Композитор остановился и снова взглянул в глаза Максу, из-за разницы в росте — снизу вверх.
— Вы и не знаете, какую игру я затеваю. Но если согласитесь участвовать в ней, я готов заплатить вам три тысячи песо.
— Не слишком ли щедро за одно танго?
— За гораздо большее. — Указательный палец почти уперся ему в грудь. — Соглашаетесь или отказываетесь?
Макс пожал плечами. Вопрос никогда не обсуждался прежде, и оба это знали. Не обсуждался до тех пор, пока на сцену не вышла Меча Инсунса.
— Значит, Барракас, — сказал он. — Сегодня вечером.
Армандо де Троэйе медленно склонил голову. Сумрачное выражение его лица плохо вязалось с тем удовлетворенным, почти ликующим тоном, каким он произнес:
— Вот и замечательно! Да. Барракас.
Отель «Виттория», Сорренто. Послеполуденное солнце золотит занавески на полуоткрытых окнах зала. Перед восемью рядами мест для публики неоновые лампы льют «дневной» — безжизненный и ровный — свет на эстраду, где стоит стол, а в глубине, рядом с другим, судейским, укреплено огромное настенное табло, на котором ассистент обозначает развитие партии. В просторном зале с раззолоченным потолком и множеством зеркал царит торжественная тишина, через неравные и протяженные промежутки времени нарушаемая стуком фигуры, занявшей новую клетку, да двойным щелчком шахматных часов — каждый из игроков нажимает соответствующий рычажок, прежде чем записать в разграфленный лист сделанный только что ход.
Макс Коста, сидя в пятом ряду, рассматривает соперников. Русский — он в коричневом костюме, в белой сорочке и зеленом галстуке — играет, откинувшись на спинку стула и не поднимая головы. Широкое лицо Михаила Соколова над чересчур жестким воротником рубашки склонено к доске, и кажется, будто галстук слишком туго сдавливает ему шею; некоторую топорность облика смягчает выражение кроткой печали, застывшее в водянисто-голубых глазах. Телосложением и круглой головой, поросшей короткими светлыми волосами, он напоминает миролюбивого медведя. Сделав очередной ход — сегодня его черед играть черными, — он отрывает взгляд от доски и подолгу смотрит себе на руки, в которых каждые десять-пятнадцать минут начинает дымиться очередная сигарета. В перерывах чемпион мира теребит себя за нос или обкусывает заусенцы, а потом либо вновь погружается в сосредоточенную неподвижность, либо достает новую сигарету из пачки, лежащей рядом, вместе с зажигалкой и пепельницей. Макс замечает, что русский чаще смотрит на свои руки, чем на расположение фигур.
Снова щелкает рычажок шахматных часов. Хорхе Келлер, сидящий по другую сторону стола, двинул белого коня и, сняв колпачок с шариковой ручки, записывает ход, который ассистент тотчас повторяет на демонстрационном табло. И каждый раз, когда чилиец передвигает фигуру, по рядам зрителей проходит некое содрогание, сопровождающееся вздохом ожидания и еле слышным рокотом. Партия близится к миттельшпилю.
За доской Хорхе Келлер кажется еще моложе. Черные волосы, падающие на лоб, спортивного покроя пиджак, мятые штаны цвета хаки, узкий полураспущенный галстук и непрезентабельные спортивные туфли придают облику чилийца приятную небрежность. Он вызывает симпатию — вот верное слово. По внешности и повадкам гроссмейстер больше напоминает немного сумасбродного студента, чем грозного шахматиста, который через пять месяцев будет оспаривать у Соколова титул чемпиона мира. Макс видел, как он пришел к началу партии с бутылкой апельсинового сока, не глядя, протянул руку русскому, уже сидевшему на своем месте, сел сам, поставил бутылку и, все так же не глядя на доску и не задумываясь, сделал первый ход, наверняка заготовленный заблаговременно. В отличие от русского, он не курит и вообще, когда оценивает положение или ожидает хода противника, сидит неподвижно — разве что изредка протягивает руку к бутылке и отпивает глоток прямо из горлышка. А иногда в ожидании — оба игрока подолгу раздумывают перед каждым ходом, но Соколов тратит больше времени, чтобы решиться, — Келлер, упершись локтями в стол, опускает голову в ладони, как если бы расстановку фигур на доске ясней видит в воображении, а не глазами. И после того, как противник делает ход, вскидывает голову, будто мягкий стук переставленной фигуры выводит его из забытья.
Для Макса все происходящее тянется нестерпимо медленно. Партия в шахматы, особенно такого уровня и так церемонно обставленная, наводит на него тоску. И он сильно сомневается, что. даже если бы Ламбертуччи и капитан Тедеско объяснили ему подоплеку и смысл каждого хода, это сумело бы пробудить в нем интерес. Но обстоятельства и удобное место позволяют вести наблюдение в свое удовольствие. И не только за игроками. В первом ряду, в кресле на колесах, в сопровождении помощницы и секретаря, сидит спонсор матча — промышленник-миллионер Кампанелла, уже десять лет как парализованный после автокатастрофы на повороте трассы Рапалло — Портофино. Слева от него между юной Ириной Ясенович и грузным лысым мужчиной с седеющей бородой сидит и Меча Инсунса. Макс со своего места — достаточно лишь чуть наклониться вбок, чтобы не загораживала голова впереди сидящего — видит ее плечи, покрытые легким шерстяным кардиганом, короткие седые волосы, открывающие стройную шею до самого затылка, и, когда она поворачивается что-то прошептать на ухо своему тучному соседу справа, — профиль, не утерявший с годами четкость очертаний. Он узнает ее спокойную и уверенную манеру склонять голову, внимательно вглядываясь в происходящее на эстраде, точно так же, как в былые дни смотрела она на другие вещи, на другие игры, которые, вспоминает Макс с меланхолической улыбкой, были замысловаты не менее, чем та, что разворачивается сейчас у них на глазах, на доске и на табло, где ассистент демонстрирует положение фигур.
— Приехали, — сказал Макс Коста.
Автомобиль — лиловый лимузин «Пирс-Эрроу» с эмблемой «Автомобильного клуба» на радиаторе — остановился на углу длинной кирпичной стены в тридцати шагах от железнодорожной станции «Барракас». Луна еще не взошла, и, когда шофер погасил фары, только одинокий уличный фонарь неподалеку да четыре желтоватые лампочки над козырьком подъезда разгоняли темноту. Последние красноватые блики истаивали в черном небе Буэнос-Айреса, скользили по застроенным приземистым домам и улочкам, уводившим на левый берег и к докам Риачуэло.
— Диковатое место, — сказал Армандо де Троэйе.
— Вы же хотели танго… — ответил Макс.
Он вылез из машины первым и, сняв шляпу, придержал дверцу перед композитором и его женой. При свете фонаря стало видно, что Меча Инсунса в наброшенной на плечи шелковой шали невозмутимо оглядывается по сторонам. Без шляпы, без всяких украшений, в светлом платье, в туфлях на невысоком каблуке, в белых перчатках до локтя, она все равно была чересчур шикарна, чтобы разгуливать по таким местам. Ни тонувший во мраке перекресток, ни угрюмая кирпичная дорожка, уходящая во тьму между стеной и приподнятым над землей бетонным и железным зданием станции, не произвели на нее особого впечатления. А вот Армандо де Троэйе в синем саржевом костюме, в шляпе и с тростью озирался вокруг не без тревоги. Было вполне очевидно, что действительность сильно превосходит его ожидания.