Танк
Шрифт:
Солдаты говорили по-немецки, позвякивали котелками, варили грибы, коренья, желуди, штопали износившуюся до дыр униформу, ругаясь, чинили свои немецкие сапоги. Я услышал, как один из них глухо пробормотал:
– У нас совсем не осталось боеприпасов. Одна жалкая мина и один снаряд, но и он годен разве что для самоубийства. Пулемет сгодится, если стрелять из него глиняными пулями. Но сколько раз я говорил вам, чтобы мы остановились и обожгли глину как следует? Пулемет скоро разорвет, мы не сможем охотиться....
А командир танка, с висящим на поясе штыком, сплевывал и рассерженно говорил:
– Черт тебя побери! Не всем дано сыграть такую дурацкую роль в истории. Я имею в виду остановку времени. Не знаю, кому это было надо. Может быть, было применено какое-то секретное оружие. Я думаю, война давно закончилась. Но мы не можем
Третий говорил:
– У меня изжога, уже двадцать лет. Я совсем состарился. Скоро умру. Кстати, эти мальчишки-дачники нашли и украли ту мину, которую я припрятал в березовом лесу... Кроме того, я понял, что если война и закончилась, то не в нашу пользу. Московиты окружают нас со всех сторон: это их дачи вокруг, их, а не наши... Наши никогда такого бы не построили...
Танкисты сидели на броне, грустно склонив головы.
Дождик накрапывал все сильнее.
А потом лето все-таки кончалось, взрослые собирали нехитрый скарб с дач и увозили нас в город, где началась школа, продленка и прочая мура, и память о танке больше была не нужна.
II
Помню, как мы узнали, что где-то за лесом существуют песчаные карьеры, которые деревенские называли "пески". И все лето, разумеется, бредили этими карьерами. Конечно, это было уже другое какое-то лето, каждое лето мы бредили чем-то другим и даже подступили однажды к деду насчет карьеров ведь не зря же он пропадал в лесу целыми днями, должен был знать. Но он не знал. Кое-что он знал про болото. Большое болото в самой глуши леса. Но хоть про болото мы ничего не слыхали, это не приближало нас к карьерам. Однажды дед позвал нас с собой в лес.
– Поглядите,- сказал он.
– Может, вы ищете это?
Действительно, это было далеко, и мы долго молча шли, дошли почти до истока речки, нашли родник и невдалеке обнаружили в лесу прорытый экскаватором гигантский ров, по краям которого белели свежие отвалы серой глины, едва взявшейся иван-чаем. А по дну текла струйка темной красноватой воды.
– Не это?
– спросил дед.
Мы не знали, но явно чувствовали: не то.
– Не похоже на то, - сказал Алеша.
Может быть, "то" было там, откуда текла вода, но дед не знал - откуда. Мы чувствовали, что подошли к важному пределу, к самому краю карты, что еще чуть-чуть - и все станет ясно, и весь мир изменится в своих очертаниях и пропорциях, но пока что ничего не могли поделать и возвращались обратно. Мы только готовились действовать самостоятельно.
Мы видели, что дед расстроен. Его знание о лесе подходило к концу, и единственное, что он еще мог показать нам, было болото. Кстати, ров, к которому дед вывел нас, прорыли мелиораторы, чтоб осушить болото, и если б мы пошли вдоль него, то уже через час дошли бы до места, где сливается в этот желоб красноватая торфяная вода - кровь болота... Но все это мы узнали потом, как и большинство вещей в жизни. А у деда к болоту был свой путь не прямой и не окольный, свой. Все у него было свое. Своим умом жил человек. И очень радовался, когда ему удавалось настоять на своем, особенно противостоять соблазну стяжательства. При этом чем круче был соблазн, чем фантастичнее предполагаемая от него выгода, тем с большим удовольствием дед говорил:
– Отказался!
– и смеялся совершенно счастливым смехом.
В то лето жена неожиданно оставила меня на даче на целый месяц одного, уехав с детьми на юг. Поскольку за месяц до этого меня уволили с работы, я взялся было за повесть, на которую меня все не хватало в рабочее время, но то ли пыл к писанию у меня остыл, то ли я верно угадал тревожный мотив в этой нашей первой долгой с женой добровольной разлуке, то ли, ошеломленный дачным одиночеством, был непривычно для себя трезв, то ли очнулось пробужденное летними запахами и нахлынувшим детством мое второе "я", обычно задавленное работой, но неизменно рвущееся наружу, - я чувствовал себя крайне неустойчивым. Я всегда с ужасом ждал проявлений этого второго "я", зная, что примирить его со своей реальностью мне не удастся и обуздать не удастся, и если ему и не сдвинуть меня с моих "социальных позиций", то уж оно заявит о себе как-нибудь иначе - обычно пьянкой, похожей одновременно на торнадо, на штурм Перекопа и на признание в любви. Все, что происходило со мной в то время, говорило об одном: я сбился с дороги, сбился с пути, и при этом так давно, что, возможно, навсегда. Я еще помнил дороги юности, по которым шагал с энтузиазмом, но теперь еле плелся, делая работу без всякой охоты, стараясь поскорее освободиться и завернуть в первый попавшийся бар. Я с ужасом думал, что уже поздно и я никогда не вернусь на свой путь, ибо я не знаю его, я слишком мало прошел по нему, да и то только в детстве, в мечтах, поэтому все навсегда останется как есть. Я смирился со своей недолей.
В один из таких дней я отправился гулять и вышел к лесничеству, где за серыми жердинами изгороди, переливаясь всеми оттенками синего, белого и розового, невообразимым маревом качались цветущие люпины, и вдруг вспомнил, что однажды мы с бабушкой и с дедом дошли до ограды лесничества и бабушка, у которой вообще было мало времени для прогулок и отдыха, увидев все это великолепие, воскликнула: "Господи, благодать-то какая!"
Я остановился. Со мной творилось что-то неладное.
– Дорогие бабушка и дедушка, посмотрите, красота-то какая, - нежданно для себя проговорил я и разрыдался. Я понял, что то, второе, "я" овладело мной, и даже голос мой был другой, и давно уже, видно, под воздействием солнца и запахов смолы и знакомых с детства силуэтов леса, рисунков травы и журчания речки, оно готовило взрыв. Стоило мне произнести "дорогие бабушка и дедушка", как я начинал безудержно рыдать. Я шел по тропинке все глубже в лес, подальше от людей, пытаясь унять слезы и понять: в чем же дело? И для меня уже не было сомнения, что все дело только в том, что я расстался со стариками, сошел с пути, погнался за чем-то ненужным и в результате запутался и выработался к сорока годам и позабыл, куда мне...
– Все дело в том, что ты их предал, всех, - сказало мое второе "я". Я не могу с этим смириться. Но тебе, видно, с этим ничего не поделать.
Предал. Да, конечно. Я старался не предавать, но предавал. Мне не удалось в чистоте сохранить свою любовь... Я запятнал ее малодушием и пьянством, и вот теперь любимая уехала от меня... Я и на одну сотую не был так добр с детьми, как были добры вы с нами, дорогие бабушка и дедушка... Да, вы были идеалистами и, конечно, не поняли бы той новой действительности, которая пришла на смену вашему веку. Но, знаете, я тоже ни чер-та в этом не понимаю, вот в чем ужас, мои дорогие... А если так, то что мне остается - умереть? Я не знаю. Может быть. Я не знаю, почему любимая моя покинула меня так, как будто и ей замерещилось во мне что-то неладное...
Это был воистину Судный день.
Я был безработный, которому срочно надо было искать работу, но именно этого я и не делал: я не хотел быть спиленным до последней горстки опилок в станке вечно "перенастраивающихся" масс-медиа. Я хотел еще пожить. В эти дни я вел странную жизнь, все делая так, как будто дети не уехали и жена по-прежнему со мной, и только так находил в себе инерцию жить и даже радость, представляя, что дети - они совсем еще маленькие, как тогда, когда мы с ними строили шалаш и пускали по воде кораблики; и это для них я сейчас складываю поленницу дров, кошу траву, нахожу и притаскиваю откуда-то глину... И когда я представлял, как же я жил все эти годы, пока они росли, а я все делал какую-то "работу", которая в конце концов и доконала меня, то выяснялось, что ничего такого особенного в этой работе не было, все это было говно, а были только Санька, Фроська и Глаша, моя жена... И когда я спрашивал себя: а чем же я жил, пока их в моей жизни не было? Вот в юности. И выходило, что без них пустовала душа, ждала, а всякие танцульки там, девчонки, музыка, "Лед Зеппелин" и "Роллинг Стоунз", выпивка с ребятами это все так, ерунда была, молодость...
В тот месяц я вдруг понял, почему мой дед всегда выдирал старые гвозди из досок; при этом у него был вид как у самозабвенно занятого своим делом медведя, и когда гвоздь со скрипом подавался, дед скалил свои желтые зубы, и в глазах его светилось какое-то древнее торжество.
Гвозди во множестве лежали в старом красном брезентовом чехле: там были и новые гвозди, маслянистые, и уже побывавшие в деле, повытасканные из заборов, из крыш, из сараев; дед старательно их выпрямлял; и тут я понять его не мог - выпрямленные гвозди были некрепкие, и если сразу удачно не вогнать такой, то он тут же гнулся вновь, и я, если гвоздь загибался, так и вминал его в доску.