Танки идут ромбом
Шрифт:
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Из того, что пришлось пережить Володину под Соломками в этот первый день Курской битвы, сильнее всего запомнилось отступление; и не самый момент, когда рота, отбившая шесть танковых атак, покидала траншею, а длинная ночная дорога, батальон, вытянувшийся в полуверстовую колонну, и зарево горевших вокруг деревень. Он шёл в середине колонны, во главе своей роты — двадцати оставшихся в живых солдат; шелест подошв о дорожную гальку и стук перекидываемых с плеча на плечо автоматов напоминали шорох и стук засыпаемых могил; Володин никак не мог отделаться от этого впечатления; он снова и снова видел ту глубокую воронку, в которой ещё днём, возвращаясь из санитарной роты в траншею, прятался от надвигавшейся танковой лавины и в которой теперь, перед уходом из Соломок, похоронили семерых солдат и младшего сержанта Фролова. Особенно жаль было младшего сержанта. Он лежал на дне воронки, спокойный, серьёзный, сделавший своё дело воин, и это спокойствие, эта удовлетворённость на мёртвом лице поразили Володина. «Не все умирают одинаково, одни — тяжело, другие — легко; и живут не все одинаково, одни — тяжело, другие — легко». Засыпали воронку торопливо, комки земли падали на голенища сапог, неприятным могильным шорохом растекались по гимнастёркам убитых; дольше всех оставался незакопанным младший сержант Фролов, и Володину теперь казалось — теперь, когда картина похорон вставала в воображении, — будто тело Фролова все время выплывало на поверхность; только когда все пятеро, закапывавшие погибших товарищей, подошли к Володину и стали подгребать землю из-под его ног, над могилой быстро
— Что за остановка? В чем дело?
— Раненого пехотного капитана берём, товарищ подполковник!
— Какого капитана?
— Да вот ихнего, с этой колонны…
Сейчас, неровной усталой походкой шагая по шоссе, Володин вспомнил и этот разговор между солдатом-артиллеристом и подполковником Таболой, обгонявшим на «виллисе» колонну, и, может быть, оттого что ранен был не подполковник, а капитан, что подполковник не пожелал даже взглянуть на капитана, хотя вместе обороняли Соломки, не сказал ни одного тёплого слова, а напротив, резко и раздражённо крикнул: «Какого капитана?» — сейчас, вспомнив о подполковнике, Володин снова, как и при первой встрече с ним, подумал: «Жестокий и грубый». Для Володина Табола был всего лишь жестоким и грубым артиллерийским подполковником, с которым, вероятно, очень трудно служить; он ничего не знал о подполковнике и потому рассуждал так, как мог рассуждать двадцатилетний лейтенант, для которого так же, как когда-то для Таболы, только начиналась жизнь и сегодня — это было её первое суровое дыхание; теперь, когда он не думал, что с ним совершается нечто большое, чего он ждал, к чему стремился, — именно теперь, возбуждённый и угнетённый тяжёлыми мыслями, подавленный, угрюмо шагающий по шоссе, он переживал минуты возмужания. Может быть, потому и запомнилась эта ночь, зарева горевших деревень, несмолкающая канонада, запах дыма и толпа, спины солдат, сгорбленные, облитые багрянцем пожара? Володин шёл и думал о капитане Пашенцеве; он не знал, что Пашенцев был когда-то полковником, потом, после Барвенковского сражения, после того как вышел из окружения, разжалован в лейтенанты и теперь вновь, вторично дослужился до капитана, что в его личном деле кто-то по ошибке записал: «Был в плену» — и эта запись окажется более тяжёлым ранением, чем пуля с «мессершмитта», влетевшая в живот под Соломками: в последние месяцы войны, уже перед штурмом Берлина, Пашенцева отзовут, снова покажут ему подчёркнутые жирной красной чертой слова «был в плену» и отстранят от командования, и затем — потянутся долгие годы хлопот и разбирательств, и только спустя почти пятнадцать лет, уже седого, измятого жизнью человека, его наконец восстановят в прежнем звании, в звании полковника, которое он носил ещё до войны, восстановят в партии
Небо кажется чёрным от пожаров, и в этой черноте где-то высоко-высоко надрывно гудят бомбардировщики; трудно понять, чьи это, наши или немецкие, куда летят, на восток или на запад, но, очевидно, на восток, потому что впереди по горизонту вспыхнули и скрестились тонкие лучи прожекторов; от их жёлтого мерцания будто светлее стало на шоссе, и Володин снова увидел всю растянувшуюся на полверсты колонну, совсем не похожую на боевую единицу, на батальон, а так, беспорядочная толпа одинаково одетых и очень усталых людей… Через много лет после войны, ещё безвестный журналист, литературный сотрудник областной газеты, Володин опишет это отступление, эту ночь и колонну в ночи; он опишет и зарева пожаров, и тревожные стрелы прожекторов, бороздивших небо, и беспрерывный орудийный гул, сопровождавший колонну, и лица шагавших рядом солдат: Чебурашкина, безусого, самого молодого в роте, который, очевидно, тоже пережил в эту ночь своё возмужание; Сафонова, нерасторопного, спокойного пулемётчика, который и в отступлении, утомлённый и усталый, не изменил своей привычки делать все по уставу и нёс пулемёт на плече, как положено носить его на маршах; Щербакова, того самого солдата с бородавками на пальцах, который сначала привязывал белую портянку к автомату, а потом ходил в контратаку, — он не снял с убитого сапоги, как советовал младший сержант Фролов, а откопал свои и оттого шёл бодро, бодрее всех, и нёс на плече два автомата, свой и немецкий, — все это вспомнит и опишет Володин, но, прочитавший тома разных военных мемуаров, изучивший архивные документы, он добавит к этой картине ещё одну, которая произошла тогда же, в ту ночь с пятого на шестое июля, но не на Обоянском шоссе, по которому двигался, растянувшись в полуверстовую колонну, оборонявший Соломки батальон, а в Кенштинском лесу, вблизи Мазурских озёр, совсем недалеко от восточнопрусского городка Растенбурга, в ставке Гитлера «Вольфшанце», «Волчьем логове», откуда тот четыре с лишним года руководил военными операциями на Восточном фронте. В ту ночь Гитлер, напряжённо следивший за действиями своих дивизий на Курской дуге, разъярённый неудачами, хотя ему сообщали далеко не все подробности о неудачных атаках танковых ромбовых колонн, — разъярённый неудачами Гитлер вызвал к себе в подземный город, в глухой бетонный каземат, генерал-полковника фон Шмидта, командующего четвёртой танковой армией, действовавшей на белгородском направлении, как раз в полосе обороны Шестой гвардейской, и раздражённо сорвал с его плеч погоны…
Под хутором Журавлиным батальон сделал последний десятиминутный привал. Солдаты сошли на обочину и прямо на траве, не снимая скаток и вещевых мешков, а только положив к ногам автоматы, сидя и полулёжа отдыхали, курили, пряча махорочные самокрутки в рукава; большинство молчало, а кто и переговаривался с соседом, то произносил слова тихо, полушёпотом, будто в ночи, в этой насторожённой темноте боялся обнаружить себя; луна зашла, и при отсветах горевших вдали деревень тьма казалась особенно густой, так что не было видно ни глаз, ни лиц, а только смутные очертания человеческих фигур.
— Ты в сорок первом отступал?
— Нет.
— А я, брат, повидал досыта, во как!…
— Не сорок первый.
— Не сорок первый, а ещё нахлебаемся, силища!…
— У нас силища — тоже немереная…
Говорил пулемётчик Сафонов и ещё какой-то боец, которого Володин никак не мог узнать по голосу: или Щербаков, или бронебойщик Волков, или его подручный Щеголев? Сначала Володин старался уточнить в памяти, кому все же принадлежит этот скрипучий голос: «У нас силища — тоже немереная», но через минуту уже стал размышлять над содержанием этой фразы, а ещё через минуту повторил её как открытие; все, о чем он думал весь этот день, что чувствовал и пережил, все словно соединилось в этих несложных словах, только что произнесённых, или Щербаковым, или Волковым, или Щеголевым; и у самого Володина силища — тоже немереная, он чувствует это, сжимает кулаки и прислушивается к напряжённому подрагиванию пальцев; потом разжимает ладони и опять мнёт и крошит в темноте сырые комки земли. Он лежит, навалившись спиной на свежий могильный холмик, и не замечает этого: ему и в голову не приходит, что здесь, у дороги, может быть чья-то могила, — скорее всего это просто бруствер, а по ту сторону бруствера окоп, не догадывается и тогда, когда нащупывает рукой торчащую из земли сучковатую жердь с пятиконечной звёздочкой наверху; звёздочку он не видит, обхватывает жердь ладонью и подтягивается. А над головой снова звучит скрипучий голос:
— Чья-то могила.
— Ну?
— Звёздочка…
Володин приподнялся на локте и увидел, как солдат, приблизившись к фанерной звёздочке, раскуривает цигарку и читает надпись. Через ладони, сложенные в рупор, свет падает на лицо. «Это же бронебойщик Волков!»
— Кто похоронен?
— Вроде женщина.
— Хм…
Бронебойщик снова раскурил цигарку, и опять стали отлично видны красноватые отсветы на его лице и на серой фанерной звёздочке.
— «Людмила Морозова, — негромко прочёл он, — регулировщица, двадцать пятого года рождения…»
Смысл слов не сразу дошёл до сознания Володина; потом он вскочил и попросил бронебойщика посветить ещё цигаркой; он не успел прочесть слова, а только увидел первые заглавные буквы «Л» и «М», но и этого было достаточно; команду «Подъем!», переданную по цепи из конца в конец колонны, он уже не услышал; в то время как солдаты, ворча и ругаясь, медленно поднимались и один за одним, разминая моги, выходили на шоссе, он, ошеломлённый и потрясённый этой неожиданностью, смотрел на едва заметные в ночи очертания пятиконечной фанерной звезды: в его полевой сумке лежали медальоны смерти девушек-регулировщиц с развилки, переданные сержантом Шишаковым, и он вспомнил развилку, палатку, пятнистую, цвета летней степи, рыжеусого сержанта, который, как свёкор-ворчун, оберегал своих подчинённых; хитроватая стариковая улыбка, скорее похожая на усмешку, чем на улыбку, голос с непритворной крестьянской хитрецой — все это в какое-то мгновение промелькнуло в голове Володина, он вспомнил и последнюю встречу с Людмилой, и разговор с Шишаковым в санитарной роте, где тот просил передать медальоны старшине Харитошину, низенькому лысому старшине; только теперь Володин вдруг сообразил, что находится как раз у того хутора, у хутора Журавлиный, который называл умирающий старый сержант Шишаков; только теперь подумал о медальонах, среди которых был и её медальон, Людмилы Морозовой, адрес её части и домашний адрес… Солдаты выстраивались на шоссе, колонна уже двинулась вперёд, сотни кованых и некованых сапог зашуршали по мелкой дорожной гальке, а Володин все ещё не шевелясь стоял у могилы; столько смертей видел он в этот день и эта — последняя, совершенно оглушившая его; именно сейчас, в эту минуту, больше чем когда-либо он почувствовал, что круг человеческих страданий не имеет границ. Он погладил рукой корявую жердь, нагнулся, разгрёб и вспушил пальцами место, где лежал, и захватил в ладонь несколько комочков сырой и холодной могильной земли. Когда вышел на шоссе, в ладони ещё была зажата земля.
Впереди, над видневшимися вдали крышами хуторских изб, вставал тяжёлый и дымный военный рассвет; через час батальон займёт оборону на высотках, по лесной опушке, а ещё через час все начнётся сначала: воздушный налёт, артиллерийская канонада, стремительно наползающий чёрный танковый ромб; все повторится сначала, весь бой, но с большим ожесточением, с неодолимой жаждой победы.