Танки на мосту
Шрифт:
Но что такой разговор состоялся, что их беспокоило малое число солдат, знающих русский язык, и особенно то, что глаза обер-лейтенанта фон Ланге были именно такие, — веселые, беспощадные, — не подлежит сомнению. Я видел эти глаза... Мне пришлось на следующий же день провести в обществе фон Ланге несколько незабываемых минут. Точнее, я более часа находился при нем и не могу пожаловаться, что он не уделял мне должного внимания. Мы оба почти не спускали глаз друг с друга. Так что интерес был обоюдный...
А разговор обер-лейтенанта с его начальником я просто представил себе, создал в своем разогретом, воспаленном воображении. Правда, у меня было не так уж много времени для размышлений, но на
Не буду забегать вперед, начну по порядку.
Меня оставили в станице Беловодской за день до прихода туда «доблестных войск» фюрера. Полагалось сделать это раньше, чтобы предоставить мне больше времени для акклиматизации, но так сложились обстоятельства — на войне предугадать все нельзя. Линии фронта в обычном понимании тут не было. Наши поспешно отступали. Пока что на восток двигались в основном тыловые части, эвакогоспитали, группы бойцов, эвакуировавших поврежденную боевую технику, повозки беженцев. Признаюсь, это была тягостная картина. Мое сердце разрывалось от небывалой тоски, когда я смотрел на машины, переполненные ранеными и усталыми, заплаканными девчатами в военной форме, на артиллеристов с их пушками и пустыми снарядными ящиками на конной тяге, на одинокие танки с заклиненными башнями, урчавшие в пыльном потоке отступающих Но тяжелее всего было смотреть на повозки со стариками, женщинами, детьми. А сколько мирных жителей двигалось на восток пешком с котомками, рюкзаками, чемоданами за плечами...
Люди то и дело тревожно поглядывали на небо. Стоило одному задрать голову... Неба они боялись пуще всего. Выцветшее от зноя до мутной белизны, оно таило опасность, в нем то и дело завязывались воздушные бои. Но наших истребителей было мало, и им приходилось сражаться один против трех, четырех.
Самолеты накрыли отступающих не в станице, а за ее околицей. Видимо, в планы гитлеровцев не входило разрушение станицы. Да и на открытом месте лучше видна была сама и цель, и то, как она поражается.
Что они делали, сволочи!.. Кружили, высматривая, куда нанести удар, спокойно заходили на цель. Земля дрожала. Но спускаться низко все же боялись: вчера, рассказывал мне Иван Тихонович, какой-то удачливый боец срезал из ручного пулемета один из летевших над самыми станичными тополями «фокке-вульфов». Самолет упал за станицей. Обломки обгоревшей машины лежали в поле как знак предостережения.
Иван Тихонович, ставший со вчерашнего дня моим «двоюродным дядей», моей крышей, то садился на глиняную скамеечку у своей халупы-мазанки, с огорченным видом крутил цигарку, то ходил по двору, качал сокрушенно головой и что-то бормотал между приступами астматического кашля. Я несколько раз бросал на него осуждающие взгляды, но он то ли не замечал их, то ли не подавал вида, что замечает. Тогда я подошел к нему и сказал напрямик:
— Иван Тихонович, мне не нравится ваше состояние. Возьмите себя в руки.
Он твердо посмотрел мне в глаза.
— Не беспокойся, Михаил. Я тебя не подведу. А вот смотреть мне, как наши отступают, — тяжело.
— Идите в хату,— предложил я.
— Нет, — покачал он головой. — Буду глядеть, злость на врага буду накапливать...
Это, пожалуй, он хорошо сказал насчет злости. Во мне самом совершался этот процесс, может быть, даже незаметно. Казалось бы, чего-чего, а ненависти к гитлеровцам у меня было достаточно, как говорится, по самую завязку, и все-таки ее прибавлялось, она аккумулировалась во мне как некая энергия. Я даже подумал, что такой запас может повредить: в нашем деле спокойствие, хладнокровие превыше всего. Никаких эмоций! Иногда и юморок не мешает... Даже в самые трудные минуты.
В общем-то, я не испытывал признаков страха перед будущим. Еще до войны я увлекался многими видами спорта, и, хоть не казался силачом, выносливости и ловкости моего хорошо натренированного тела завидовали многие мои однокашники.
Готовили нас спешно, но по полной программе, и я усвоил ее как будто неплохо. К тому же я хорошо знал Немецкий язык. Еще наша школьная учительница-немка говорила, что у меня редкие лингвистические способности. Все это придавало мне уверенности, хотя я был новичок и мне предстояло держать трудный экзамен.
К полудню основная волна отступающих схлынула. Теперь по широкой станичной улице брели небольшие группы легко раненных, проносились одинокие машины, медленно двигались подводы, груженные домашним скарбом; детишки сидели на узлах, женщины шагали рядом с повозками. Пыль оседала на станицу. Листья тополей, крыши, трава покрылись толстым серым слоем.
Бой, очевидно, шел уже невдалеке от западной околицы, оттуда все громче и громче доносилось бухание пушек, затем стала различима ружейная и пулеметная стрельба.
— Давай, Михаил, в хату, — сказал мой «дядя» после очередного приступа кашля. — Не резон лоб под глупую пулю подставлять. Она ведь далеко летит.
Предложение Ивана Тихоновича было продиктовано здравым смыслом, и я принял его. Но в хату мы так и не пошли. Как раз в это время у наших ворот остановилась пароконная подвода с ранеными. Девушка в военной форме с зеленой, помеченной красным крестом, сумкой через плечо соскочила с подводы и забежала в наш двор. Иван ТИХОНОВИЧ уже спешил ей навстречу с ведром свежей колодезной воды. Девушка благодарно кивнула головой и пошла было с ведром к воротам, но вдруг остановилась и с внезапно вспыхнувшей в глазах надеждой быстро и внимательно оглядела нас, нашу халупу и двор. Она была рослая, но худая, хрупкая и такая черная, что, если бы не большие миндалевидной формы светло-серые глаза, неожиданные на очень смуглом продолговатом лице, я бы принял ее за цыганку. Очевидно, я ей чем-то не понравился — что-то похожее на удивление, скрытый упрек, настороженность мелькнули в ее глазах, когда она оценивающе смотрела на меня,— но старик расположил ее к себе, показался надежным.
— Товарищи... — тихо, чуточку гортанно, произнесла она, прикладывая к груди руку с забинтованным пальцем. — Милые... Возьмите одного раненого, лейтенанта. Его нельзя везти, он умрет в дороге. Понимаете... рана кровоточит. А так он выживет.
Я затаил дыхание. Я понял, что сейчас должно произойти то, о чем я всю жизнь буду вспоминать с нестерпимой болью. Мы не имели права брать раненого, мы не могли навлекать на себя подозрение — в погребе у нас лежала взрывчатка и еще кое-что. Да и я, внезапно появившийся у Ивана Тихоновича племянник... Уже одного этого было предостаточно.
— Нет, не можем, — поспешно и как можно тверже сказал я.
Сознаюсь, нелегко мне было произнести эти слова. Но я без колебания произнес их. Возможно, раненый умрет в дороге, возможно, у него есть жена, дети... Я все это знал, однако знал и то, что жалость к одному может погубить многих и, главное, может погубить то дело, которое мне поручили. Правила конспирации — закон, нарушить его — совершить преступление. Тут нечего было раздумывать — сердце на замок.
Нет, она не посмотрела на меня, не обожгла презрением, не испепелила взглядом жалкого труса, дрожащего за свою шкуру. Может быть, у нее просто не было времени для этого. Но меня она презирала. И не только потому, что я, не задумываясь, решительно отказал ей. Очевидно, уже при первом взгляде она поняла, что я за «фрукт» — молодой, здоровый парень отсиживается дома, когда его сверстники воюют... Теперь она на меня не надеялась, не брала меня в расчет, а обращалась только к Ивану Тихоновичу.