Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Наконец настало время отправлять набранную челядь в Вильно. От внимания управляющего не ускользнула страсть Тараса к рисованию, и он отметил его “годным на комнатного живописца”. Но помещик решил иначе: он нарядил его казачком и посадил в передней, “вменяя мне, – говорит поэт, – в обязанность только молчание и неподвижность в углу передней. Но по врожденной мне продерзости я нарушал барский приказ, напевая чуть слышным голосом унылые гайдамацкие песни и срисовывая украдкой картины суздальской живописи. Барин мой был человек деятельный; он беспрестанно ездил то в Киев, то в Вильно, то в Петербург и таскал за собой в обозе меня для сидения в передней, подавания шубы и т. п. надобности”.
Этот период жизни Шевченко до встречи его в Петербурге с Сошенко менее всего известен, а между тем можно сказать, что именно в это время бесповоротно решалась его судьба. Пастух, школяр-попыхач, чтец по покойникам, поваренок, комнатный казачок, – нет, все это не то. Он должен быть маляром, живописцем, художником. Поэтическое дарование тогда еще дремало. Страсть же к рисованию совершенно овладела им. Она, а не положение в качестве комнатного казачка, как думают некоторые
Этот момент, как я говорил выше, весьма важен в жизни Шевченко. Так или иначе, он выступал на дорогу своего призвания. На каждом человеке лежит обязанность определить себе то дело, которое он станет делать, и то место, которое он займет среди общества. Человек фальшивый, неискренний рядится обыкновенно в чужие наряды, выдает себя за того, кем не является, – одним словом, представляет ворону в павлиньих перьях, а мир таких же фальшивых людей, как он сам, если не действительно считает, то делает вид, что считает его за настоящего павлина. Для искреннего же человека отвратительна и ненавистна, прежде всего, всякая такая фальшь, всякое переодевание, всякое старание казаться чем бы то ни было. Он прямо смотрит в глаза действительности и поступает согласно своему разумению. Если он при этом наделен той искрой Божьей, которая называется дарованием, талантом, гением, то он не будет знать покоя, пока не выйдет на свою дорогу. Безобразная нищета держала Шевченко в своих тисках с самого нежного возраста, но он, оборванный, босой, с обнаженной головой, утаивает гроши, ворует, чтобы насытить свою страсть к рисованию; его секут и секут, а он все-таки рисует. Поистине тяжкими и жестокими испытаниями он завоевал себе право на такое деликатное занятие, как рисование. У нас много призванных художников, но многие ли из них действительно призванные к этому делу, многие ли оправдали свое призвание такими испытаниями и борьбой, какие выпали на долю украинского поэта? А между тем из Шевченко не вышел первоклассный художник. Что же, он растерял свои силы в неравной борьбе?
Нет. Люди, верующие в Провидение, сказали бы, что оно вело обездоленного сына народа своими мудрыми путями: крепостной мальчик, почти нищий, не мог вступить в борьбу с окружающей его людской неправдой на почве песни, своей настоящей стихии; первое же проявление его скорбной музы было бы вместе с тем и последним: господину Энгельгардту таких песен вовсе не нужно было; он заставил бы умолкнуть народившееся дарование; сделаться же панским поэтом, своего рода маленьким лауреатом, Шевченко не мог; для этого у него не было ровно никаких задатков. Другое дело – рисование; паны любили украшать свои комнаты картинами, копиями с известных произведений искусства, портретами собственных особ, своих присных и так далее. Рисование было или, по крайней мере, могло быть до поры до времени нейтральной почвой. Нужно было только доказать пану, что из его “хлопа” ничего, кроме художника, не выйдет; и если этот пан был не совсем лишен разума, он сдавался, принимал в расчет собственные интересы и давал возможность своему “хлопу” сделаться крепостным художником. Так случилось и с Шевченко: он поборол одного своего врага, вышел на дорогу своего призвания. Но другой враг, не менее страшный, в образе крепостничества, загораживал еще дорогу к свободному развитию, к свободному вдохновению, к свободной жизни.
Шевченко было 16 лет, когда его отдали в науку к какому-то комнатному живописцу, по указанию одних биографов – в Вильно, а по указанию других – в Варшаве. Здесь его научили расписывать потолки, стены, заборы и т. п. На этот раз ему попался, по-видимому, добросовестный учитель, который скоро убедился, что его ученик обладает выходящим из ряда дарованием и что ему надлежит быть не простым маляром. Он высказал свое мнение Энгельгардту и посоветовал ему поместить юношу к известному варшавскому портретисту Лампи. Какими мотивами руководствовался Энгельгардт, мы не знаем, но в это время он, несомненно, уже понимал, что его живой капитал в образе Тараса Шевченко будет нарастать, точно проценты на проценты, от дальнейшего учения последнего. Тараса приодели, и он стал посещать мастерскую и работать под руководством настоящего художника.
Около двух лет прошло в таких занятиях. Что, собственно, делал Шевченко, какие успехи оказывал, мы не знаем. Но в это же время имело место весьма важное для его внутренней жизни событие: он полюбил в первый раз. Она была полька, швея, “с независимым образом мысли”, а он – “хохол”, крепак, [10] “хлоп”, со страстной, но порабощенной и пока еще не осознанной любовью к свободе. В то время Варшава как раз готовилась к восстанию, и мы легко можем себе представить, чем была воодушевлена девушка, понравившаяся юноше. Эта любовь разодрала завесу, скрывавшую от Шевченко весь ужас его бесправного положения. Хотя уже в детстве он с жадностью
10
Крепостной человек (Словарь В. Даля).
К сожалению, мы располагаем очень скудными сведениями об этой первой любви поэта. Полька была, по-видимому, образованнее своего возлюбленного; уже одно то, что она была свободным человеком, давало ей преимущество. Она научила Тараса польскому языку, и тот, по крайней мере впоследствии, свободно читал в подлиннике Мицкевича и “Эстетику” Либельта. У нас нет ровно никаких оснований думать, что Шевченко отказывался при этом от чего бы то ни было “в пользу шляхетской национальности”, как то утверждает г-н Петров. Это – поклеп. Мы, вероятно, будем недалеки от истины, если скажем, что Шевченко действительно отрекся, но от чего? От рабства в пользу свободы. И невозможность осуществить это отречение немедленно, на деле, доводила юношу до мысли о самоубийстве. Этим, по-видимому, и исчерпываются все глубокие последствия первой любви нашего поэта.
В 1832 году мы находим Шевченко уже в Петербурге, куда его препроводили вместе с другой прислугой Энгельгардта этапным порядком. Дорогой у него отвалилась подошва на одном сапоге, и он должен был, чтобы не отморозить ногу, переобувать целый сапог с одной ноги на другую. В Петербурге Энгельгардт отдал его на выучку живописных дел мастеру Ширяеву, “который соединял в себе все качества дьячка-спартанца, дьякона-маляра и другого дьяка – хиромантика; но, несмотря на весь гнет тройственного его гения, я, – говорит поэт в своей “Автобиографии”,– в светлые осенние ночи бегал в Летний сад рисовать со статуй”. Как раньше настойчивое копирование рисунков, несмотря на все запреты и побои, вывело мальчика на дорогу его призвания, так и теперь упорные попытки проникнуть в храм искусства привели юношу к той желанной свободе, без которой немыслимо было дальнейшее развитие его дарования.
У Шевченко не было, конечно, никаких знакомых в Петербурге, кроме дворовой челяди да таких же злополучных, как он сам, учеников и наемных рабочих мастера Ширяева. Но, посещая украдкой Летний сад, он случайно познакомился с земляком, в то время уже художником, Сошенко. Эта встреча, имевшая такие важные последствия для Шевченко, описывается биографами по-разному. Вероятнее всего, что дело происходило именно таким образом, как о нем говорит Шевченко: вскользь – в своей “Автобиографии” и затем подробно – в биографической повести “Художник”, где даже лица, принимавшие участие в его освобождении, названы собственными их именами.
Однажды ранним утром, когда Петербург еще спал, а Шевченко по своему обыкновению отправился тайком в Летний сад срисовывать статуи, на него случайно наткнулся Сошенко. Юноша сконфузился, увидев перед собою незнакомого человека, и поспешно спрятал за пазуху рисунок. Между ними произошел такой приблизительно разговор. “Что ты здесь делаешь?” – спросил Сошенко. “Я ничего не делаю, – отвечал застенчиво юноша, – иду на работу, да по дороге в сад зашел”; и, немного помолчав, прибавил: “Я рисовал”. “Покажи, что ты рисовал”. Шевченко вынул из-за пазухи четвертку [11] серой писчей бумаги и робко подал художнику; на четвертке был намечен довольно верно контур Сатурна. Долго Сошенко держал рисунок в руках и любовался запачканным лицом автора; в неправильном лице его было что-то привлекательное, особенно в глазах, умных и кротких, как у девочки. “Ты часто ходишь сюда рисовать?” – спросил наконец он. “Каждое воскресенье, – отвечал юноша, – а если близко где работаем, то и в будни захожу”. – “Ты учишься малярному мастерству?” – “И живописному”,– прибавил Тарас. Затем он поспешно взял в одну руку ведро с желтой краской, а в другую желтую же обтертую кисть и собрался идти. Сошенко пригласил его к себе. В первое же воскресенье робкий юноша воспользовался этим приглашением. Таким образом, первый лед был сломан, и Шевченко подхватило то течение русской общественной жизни, которое одно только могло по условиям того времени вынести его на простор свободы и прибить к берегу передовых людей. Всего этого он достиг помимо каких бы то ни было протекций и покровительств, – напротив, он упорно боролся с людьми и обстоятельствами. И он победил; правда, это была далеко еще не полная победа. Он доказал, что в нем действительно таится дарование. Дальнейший исход борьбы зависел теперь уже не от него одного, а и от тех людей, которые признали в нем “дар Божий”. Как отнесутся к нему эти люди и что сделают они, чтобы вспыхнувшая искра не потухла в беспросветном мраке нужды и равнодушия?
11
Четверть целого листа (Словарь В. Даля).