Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Наиболее деятельное участие в беседах об этом принимали, кроме самого Костомарова, Гулак, Белозерский, Маркевич, Навроцкий и другие.
Случайно стена к стене с Гулаком жил один студент Киевского университета. Он подслушал разговоры, происходившие в соседней квартире, познакомился с Гулаком и притворился, что разделяет его убеждения. Гулак настолько доверился ему, что стал приглашать его на собрания и рассказал о существовании Кирилло-Мефодиевского братства. Не разобрав хорошенько, в чем дело, так как все же ему приходилось больше прислушиваться из-за стены, студент перепутал разговоры о славянской взаимности с воспоминаниями о казацкой эпохе и деятельность мирного общества, не допускавшего даже “тени возмущения против предержащих властей”, представил как целый политический заговор, истинный характер которого был, впрочем, скоро выяснен следствием. Таким образом возникло дело о Кирилло-Мефодиевском обществе. При обысках, произведенных у вышеупомянутых лиц, были найдены, между прочим, непечатавшиеся стихотворения
ГЛАВА III. В ССЫЛКЕ: ПОДНАДЗОРНЫЙ СОЛДАТ (1847–1857)
Арест. – Приговор. – Орская крепость. – Начальство.– Ссыльные поляки. – Тоска. – Аральская экспедиция. – Сравнительная свобода. – Шевченко в роли раскольничьего попа. – Оренбург. – Хлопоты о производстве Шевченко в унтер-офицеры. – “Рыбье хладнокровие”.-Донос. – Новопетровское укрепление. – Пустыня. – “Образцовый фрунтовик”. – Перемена. – Офицерское общество. – “Душа общества”. – Комендантша. – Хлопоты. – Освобождение
Шевченко арестовали при переправе через Днепр. Дело происходило в начале апреля 1847 года. “Только что я вошел на паром, чтобы переправиться, – писал он одному приятелю, – как со мной случилось такое, что и не следовало бы рассказывать на ночь. Меня арестовали и, посадивши с кем следует на возок, отправили в самый Петербург!” На этом же пароме находился, между прочим, один гусарский офицер, большой поклонник “Кобзаря”. Сообразивши, в чем дело, и догадываясь, что в чемодане поэта, вероятно, есть произведения, которые могут повести к неприятным последствиям, он хотел было столкнуть “вещественное доказательство” в воду; но Шевченко не позволил. Тогда он попробовал подкупить полицейского агента, предлагая деньги за уничтожение некоторых стихотворений, но и это не удалось. Таким образом, Шевченко был представлен по начальству с поличным, что значительно отягчило его вину.
Из Киева Шевченко немедленно увезли в Петербург. Всю дорогу он был чрезвычайно весел, шутил, пел песни. Бодрое настроение не покинуло его и во время производства следствия. Какой-то жандармский офицер перед допросом сказал ему: “Бог милостив, Тарас Григорьевич, вы оправдаетесь, и вот тогда-то запоет ваша муза!” “Не якiй чорт нас усих занис, колы не ся бисова муза”,– отвечал поэт.
“После допроса, – говорит Костомаров, – идя рядом со мной в свой номер, Тарас Григорьевич произнес: “Не журися, Миколо, доведется ще нам у купи житы”. Он как истинный поэт простым инстинктом, чутьем понимал, что уныние – смертный грех; ему не нужно было для этого никаких логических выкладок. Да и какие логические выкладки, усвоенные теории, если они не вытекают из родников собственной мысли и не согреты жаром собственного сердца, могут устоять в подобных случаях?
Шевченко познал и суровую, и ласковую действительность. Теперь ему предстояло встретить, быть может, еще более суровую, и он ожидал ее с веселым лицом. “30-го мая, – говорит далее Костомаров, – выглянувши в окно, я увидел, как вывели Шевченко и посадили в экипаж: его отправляли в военное ведомство. Увидавши меня, он улыбнулся, снял картуз и приветливо кланялся. Приговор над собою он выслушал с невозмутимым спокойствием”. В другом месте историк говорит: “Он улыбался, прощаясь с друзьями. Я заплакал, глядя на него, а он не переставал улыбаться, снял шляпу, садясь в телегу; а лицо было такое спокойное и твердое”.
“Через полгода, – говорит уже сам поэт (очевидно он ошибается во времени), – вывели меня на свет Божий, посадили снова “на чортопхайку” и отвезли в далекий Оренбург, и там, не водивши даже к приему, надели на меня солдатскую амуницию, и я стал солдат…”
В чем же состояло преступление Шевченко? Обвинение в принадлежности к Кирилло-Мефодиевскому обществу было снято, так как никто из арестованных по этому делу не показал ничего против Шевченко, и никаких других улик не имелось. Зато в особенную вину ему вменялись некоторые стихотворения. Спрошенный по поводу их поэт признал себя автором приписываемых ему стихов и объяснил, что написал их под неотразимым впечатлением всего пережитого и виденного. Шевченко понес более тяжелую кару, чем его товарищи по несчастию. Он как “одаренный крепким телосложением” приговорен был к отдаче в солдаты и наказание свое должен был отбывать в далеком Оренбургском крае, причем ему запрещалось писать и рисовать.
Оренбург, Орская крепость, Раимское укрепление, Аральское море, Новопетровское укрепление – вот этапные пункты десятилетних странствований Шевченко. В Оренбурге у него нашлись земляки и поклонники его таланта; они первым делом стали хлопотать о смягчении горькой участи поэта, и им было обещано “сделать все, что только можно”. Затем один из них навестил Шевченко в казарме. Он застал его лежащим ничком в одном белье на нарах и углубленным в чтение Библии, полученной еще в Петропавловской крепости, когда поэт, умирая от скуки, просил дать что-нибудь почитать. Шевченко встретил весьма сдержанно и недоверчиво посетителя, но скоро его подозрительность рассеялась, и он тесно сошелся со своими земляками. Однако пребывание его в Оренбурге было очень кратковременным.
Безденежье, испытанное Шевченко на первых порах, пока некоторые из его друзей не вступили с ним в переписку, сопровождалось рядом болезней и недомоганий: ревматизмом, цингой, воспалением глаз и так далее. А службу надо было отбывать неукоснительно. Отсутствие книг, рисовальных принадлежностей, даже бумаги представляло для него весьма чувствительное лишение. Внутреннее состояние поэта во время пребывания в Орской крепости лучше всего рисуют его собственные письма. Приводим из них некоторые выдержки.
“Вы непременно рассмеялись бы, – пишет он Репниной, – если бы увидели теперь меня: вообразите себе самого неуклюжего гарнизонного солдата, растрепанного, небритого, с чудовищными усами – и это буду я! Смешно, а слезы катятся. Что делать?… Горько, невыносимо горько. И при всем этом горе мне строжайше запрещено рисовать что бы то ни было и писать (кроме писем). А здесь так много нового; киргизы так живописны, оригинальны и наивны, сами просятся под карандаш, и я одуреваю, когда смотрю на них. Местоположение здесь грустное, однообразное: тощие речки Урал и Орь, обнаженные серые горы и бесконечная киргизская степь. Иногда эта степь оживляется бухарскими караванами (на верблюдах), как волны моря зыблющимися вдали и своей жизнью удваивающими тоску. Я иногда выхожу за крепость к караван-сараю или меновому двору, где обыкновенно бухарцы разбивают свои разноцветные шатры. Какой странный наряд! Какие прекрасные головы! И какая постоянная важность без малейшей гордости!.. Смотреть и не рисовать – это такая мука, которую поймет только истинный художник”. “Вчера, – пишет он в другом письме к Репниной, – я не мог кончить письма, потому что солдаты товарищи кончили учение; начались рассказы, кого били, кого обещались бить; шум, крик, балалайка выгнали меня из казарм. Я пошел в квартиру к офицеру… и только что расположился кончать письмо… Вообразите мою муку – хуже казарм, а это люди (да простит им Бог!) с большой претензией на образованность и знание приличий, потому что некоторые из них присланы из западной России. Боже мой! Неужели и мне суждено быть таким? Страшно!.. Вчера я просидел до утра и не мог собраться с мыслями, чтобы кончить письмо. Какое-то безотчетное состояние овладело мною. Приидите все труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы…”
В первом письме к Лизогубу Шевченко, иронизируя над своею судьбой, писал: “…надо нагибаться, куда клонит доля. Еще, слава Богу, мне как-то удалось укрепить свое сердце так, что “муштруюся” себя и ничего…” Но уже в следующем письме читаем: “И врагу моему лютому не пожелаю так казниться, как я теперь казнюсь… Я страшно мучаюсь, потому что мне запрещено писать и рисовать! А ночи, ночи! Господи, какие страшные и долгие, да еще в казармах!..” “Нельзя, конечно, и без того, чтобы иногда не дать воли и слезам: кто не тоскует и не плачет, тот никогда и не радуется. Бог с ним, с таким человеком. Будем плакать и радоваться!”