Ташкент - город хлебный
Шрифт:
– В каком Бузулуке?
– Город такой, меньше Самары!
Разговаривали долго.
Ножик Мишка не продал, но не было пока и нужды большой. Кое-где он протягивал руку за милостыней, снимал старый отцовский картуз и спокойно, совсем не жалобно, говорил:
– Дайте кусочек хлебца!
Ему кричали:
– А ну тебя к чертям, мальчишка, надоели вы, как собаки!
Раньше бы Мишка рассердился, но теперь просил он не от голода, не от пустых голодных кишок - маленько озорничал: в кармане у него лежал маленький кусочек, и ходить с ним было не страшно. Только в одном вагоне сразу два человека
Около агит-пункта играла гармонь.
Из толпы собравшихся выскочил молодой мужик, ловко раздвинул круг, ударил шапкою о землю, топнул ногой, обутой в мордовский лапоть, весело крикнул гармонисту:
– Поддай паров.
Потом и собравшимся крикнул:
– Сторонись, товарищи-ребята, сейчас буду нужду давить! Николай, тряхнем перед смертью, все равно скоро умирать будем...
Гармонь перешла на камаринского.
Хлопнул мужик в ладони, изогнулся, присел, выбросил ноги, двинулся задом на пятках, завертелся на носках, ухнул, ахнул, неожиданно сел, кувырнулся через голову, пошел растопыркой.
– Э-эх, ты, рассукин сын комаринский мужик, ты зачем, зачем головушкой поник?
Играла гармонь, плясал веселый мужик, а с путей несли раздавленную бабу, залитую кровью. Или нечаянно попала она под колеса маневрового поезда, или сама бросилась с тоски и голода - никто этого не знал, никто об этом не спрашивал. Увидел Мишка только голову с длинными распущенными волосами, висела она как у зарезанной овцы, и тяжелый страх, горькая, не детская жалость сдавила Мишкино сердце. В слабом свете ночных фонарей ходил он удрученный, смятый новыми мыслями, и везде видел надоевшее черное горе: плакали бабы, скулили ребята, злобно ругались мужики, а паровоз из депо не приходил.
Устал Мишка, клонило ко сну, но спать не ложился: уснешь опять останешься на этом месте.
И ночь прошла, и утро глянуло мутными глазами, а паровоз не приходил. Не видно и товарища Кондратьева.
– Неужто обманул?
– Неужто один уехал?
Длинной вереницей стояли вчерашние вагоны, в вагонах еще спали, спросить некого, а сам Мишка не мог догадаться: эти вагоны или другие пришли? Стало досадно и страшно. Ехал-ехал он, шел-шел - опять несчастье. Наверное никогда не доедет и где-нибудь обязательно пропадет, потому что ошибки во всем выходят у него. Надо бы ему на этом месте дожидаться, а он ушел, гармонь прослушал.
– Эх, дурак, дурак!..
31.
Широко разрумянилось небо за станцией, и тоска Мишкина, как перед смертью, ущемила ему разболевшееся сердце. Хотел он заплакать от досады, дернуть себя за волосы, но из депо, попыхивая трубой, весело вышел отдохнувший паровоз, громко вскрикнул в утренней тишине, и сердце Мишкино запрыгало воробьем:
– Идет, миленький, идет!
Отбежал в сторону Мишка, чтобы колесами не задавило, а в окошечко из паровозной будки товарищ Кондратьев глядит и в зубах у него вчерашняя трубочка. Увидал он Мишку, крикнул чего-то, но Мишка не расслышал, побежал по шпалам за паровозом. Обернулся паровоз назад, стал
– Ну, Михаила, едем?
Сразу зачесалось все тело у Мишки, а слова, какие сказать, - не найдет. Поправил картуз, поскоблил шею, громко ответил:
– Я всю ночь не спал!
Засмеялся товарищ Кондратьев.
– Ты молодец, я знаю. Лезь скорее, а то один уеду.
В это время Мишка был самый счастливый человек на всем свете.
Опять, как на прежних станциях, бегали мужики, бабы, кричали, плакали, просили посадить, а он спокойно сидел в уголке на полу, да не где-нибудь, а на паровозе, и не просто сидел, а все время улыбался. Вспомнил Сережку с Трофимом, подумал:
– Вот бы когда показаться им!
Повернул товарищ Кондратьев рычажок, - медленно пошли назад станционные постройки. Не вытерпел Мишка, вылез из уголка и, довольный, веселый и гордый, выглянул в узенькую дверь: увидал двоих мужиков, бегущих вдоль паровоза, бабу с ребенком, красноармейца с ружьем, услыхал плач...
Еще быстрее побежали назад фонари, деревья, старые вагоны без колес, пеленки на вагонах, дрова, телеги, доски - в лицо глянула веселая, голубая степь. Потянулись озера в зеленых камышах, светлые реки (арыки), опять широкая степь, опять зеленые камыши, горы, камни, песок. Глядел Мишка жадными заблестевшими глазами и в мыслях своих горячо благодарил товарища Кондратьева, который везет его будто сына. А товарищ Кондратьев, чувствуя Мишкину радость по блестевшим глазам, спрашивал нарочно:
– Ну, Михаила, как наши дела?
– Помаленьку!
– Скоро в Ташкент приедем!
– Сколько дней еще?
– Не будет остановок больших - день да ночь, а утром там...
Хотел сказать Мишка хорошее слово, чтобы понял товарищ Кондратьев, как Мишка благодарен ему, но слова такого не было на Мишкином языке, только глаза блестели, полные любви и преданности. С'ел он оставшийся кусочек, не наелся, но тут же подумал:
– Ладно, терпеть буду...
К вечеру товарищ Кондратьев спросил:
– Шибко хочешь есть, Михайла?
Стыдно было лезть Мишке в глаза хорошему человеку, и он твердо сказал:
– Вы сами ешьте, разве мне напасешься?
А товарищ Кондратьев опять:
– Ничего, Михайла, сделаемся! На, вот корочку, поломай об нее зубы, они у тебя молодые. Зубами не возьмешь - в воде размочи...
Не видел Кондратьев Мишкиных глаз, любящих и преданных, только голос дрогнувший услыхал:
– Благодарим покорно, дяденька!
Размякла корочка сухая в горячей воде, размякло и Мишкино сердце от большого взволновавшего чувства. С'ел он корочку, выпил горячую воду и, протягивая Кондратьеву складной непроданный ножик, дрогнувшим голосом сказал:
– Возьмите мой подарочек, за ваше снисхождение!
И у Кондратьева голос дрогнул:
– Зачем мне?
– Везете вы меня, жалеете.
– Спасибо, Миша, положи в карман.
Но так горячо упрашивал Мишка, так ласково блестели у него глаза - отказаться было нельзя. Взял Кондратьев большой деревенский ножик г дырочкой в рукоятке, повесил за веревочку на один палец, помотал, улыбнулся и, высунувшись головой в окно, долго смотрел в лиловую вечернюю степь добрыми, смеющимися глазами.