Ташкент
Шрифт:
Пришёл, встал на взгорке, и сердце желчью переполнилось, не в том смысле, для чего, мол, вы на свете живёте, а — почему круглый год, все двенадцать месяцев в году, один я двадцать четыре часа в сутки работаю, один я, а живёте-благоденствуете — вы. Ещё, конечно, и зависть немножко примешивалась, но кто бы ни был на его месте — позавидовал бы: перед всеми домами, даже у тех, кто перебрался в город, перед каждым домом по скирде семитонной стоит, картошка вся выкопана и упрятана, фасоль оборвана, высушена, а палки, поддерживающие побег, сложены в саду в уголочке и целлофаном прикрыты — от снега, хотя до снега ещё далеко; мы с Арьялом ещё и о сене не
— Это что же получается… Ежели вы в городе, что же вы село из рук не выпускаете, а ежели в селе вы, то почему только во время урожая?
Частоколы у Адама, Симона, Севана и Каранца Ашота пришли-сошлись, закрыли дорогу к его дому. Не имеешь, значит, права с этой стороны ходить в свой дом — как чужестранец, значит, как нищий, спускайся с верхних склонов и петляй — либо обогни Ашотов дом и так пройди или же через овраг, что пониже Адамова дома, как тайный воришка, прокрадись, как раз к отчим развалинам выйдешь. Почему? Десять раз смиренно интересовались, где, мол, берутся, где можно купить металлические сетки для заборов — никто не указал конкретного адреса, понимай так: наши дома всегда были защищёнными, как железные крепости, а твой — заходи кто хочешь, человек ли, зверь ли, — всё равно ведь пустой, заброшенный дом.
В забор высокие ворота вделаны, а в воротах маленькая дверца открывается; из этой дверцы выскочил Симонов волкодав и — наперерез им: мол, не смеете возле нашего дома проходить, не должны тут идти; их две было, тэвановских собак, против одного волкодава, и смотрим, глазам своим не верим, прижались к нашим ногам, ощерились, но — про себя, не вслух, а волкодав, пожалуйста, один перекрыл всем нам троим дорогу. Хозяева не выходят, из дверей напротив высунулась невестка чёрной стервы, Младшего Рыжего жена, с ребёнком на руках вышла посмотреть на прохожего, тем более что мужчина, сердце её всегда где-то там, в просторных степях российских; чёрная стерва, пожалуй, подглядывала откуда-нибудь тайком, Рыжий Младший был где-то неподалёку, возился со своим трактором, он коротко свистнул и продолжал заниматься своим делом: что тут особенного, мол, собака собакам перекрыла дорогу, собака собаку не укусит — и всё. А нас будто и нет. Весьма высокого мнения о своих мужских доблестях, руки в карманах, накинув, как свой дядюшка Ростом, пиджак на плечи, Старший Рыжий стоял рядом с невесткой и поглядывал по сторонам, и волкодав Тэвану, собственно, говорил — твой враг (Старший Рыжий, значит) должен видеть, что ты не можешь пройти к себе домой.
От дверей своей матери-стервы Старший Рыжий по-княжески приказал симоновскому дому, дескать, призовите к порядку свою собаку, и всякое такое… то есть разрешил Тэвану войти в село — но терпение у того уже иссякло, поднял прут и тайком своих собак на волкодава натравил — «душите!» — налетели обе, сшибли, поволокли, терзая, волкодава, и только тогда в железной калитке показалось красивое лицо сестрицы Агун.
— Вот так, — сказал он, — вам пока какого-нибудь зла не сделаешь, пока опасность вам не грозит, вы человека ни во что не ставите. Два часа, — сказал, — собака твоя не даёт мне пройти.
— Милый, — увещевающе, — на собак лаяла, наша человека не тронет.
Но он уже вышел из себя, сказал:
— А забор твой тоже для собак? Что-то я дорогу к своему дому не найду.
— Милый, — сказала, — сладкий, что наша дверь, что твоя, ходи через нас. А ведь ты, — сказала, — в горах должен быть, ты почему же в селе?
От чистого сердца было сказано, не со зла, но до того ему от этих слов стало тошно…
— А так вот, в селе, — сказал, — в Ташкент по делу еду.
Собаки во двор к Симону заходить не стали, оставшись без хозяина, поджали хвост перед волкодавом, пустились наутёк, а волкодав то одну нагонял и душил, то другую, а они, хоть и две их было, удирали со всех ног и друг дружки даже не стеснялись, голос волкодава доносился уже из оврага, что пониже Ашотова дома, потом волкодав вернулся, а эти две легли перед своим порогом и ждали хозяина.
У Агун с Симоном не дом был, рай сущий. Балки и перила хорошенько прокрашены, на террасе все стёкла целёхонькие, да ещё и занавески висят. Дрова, зимний запас весь напилен-нарезан и сложен аккуратно, двор чисто подметён, ульи укрыты, пятьдесят, а пожалуй, и все сто кур гуляют за металлической сеткой, и красивый мраморный фонтанчик перед дверью бьёт — понервничал ежели малость, подойди, попей, успокойся. Ребёнок Младшего Рыжего, то ли Зина, то ли Зоя, детским умом своим бессознательным потянулась к обильному этому достатку и крутилась тут же, сестрица Агун хлопотала возле печки — пекла хлеб, старый в дверях погреба разделывал тушу, подвешенную на специальный крюк, старый поглядел поверх очков и сказал:
— Что ещё за Ташкент такой?
Сестрица Агун вынимала хлеб из печки. Вынула, сказала:
— Почему не отберёшь нож, не подсобишь, как бывало, не видишь, стар стал, глаза не видят.
Сказал:
— А потому что мы подсобляли-подсобляли, а под конец поняли: каждый о себе должен думать. — Потом испугался, что не то сказал, поправился: — Да и одет неподходяще.
Поглядели, увидели, действительно в городском костюме человек — сестрица Агун сказала:
— Сейчас передник принесу.
Сказал:
— Я бы с удовольствием, но времени нет, в Ташкент собрался.
Старый сказал:
— Лошадь, после того как потерялась, нашлась, нет?
Словно бы насмехались: он уже мыслями в Ташкенте, а они про клячу свою. Сказал:
— Не знаю, но вроде бы не терялась.
Старый рассердился на ложь, сказал:
— Сами на ней в джархечский монастырь успели сгонять, а теперь не знаете?
Толком не понял, испытывают они его или же у них везде свои сыщики-шпионы расставлены. Спросил:
— Не пойму, испытываешь меня или всерьёз говоришь?
Старый не ответил даже.
Сказал (Тэван):
— Всегда вы так, не знаете и обвиняете. Красивый Тэван всегда виноват окажется, всегда вы его, это самое, обвините. Да я, — объяснил, — и вчера и позавчера, два дня уже как в селе.
Старый словно и не слышит его.
— А не всё равно, — говорит, — который из вас гонял, красивый или сопливый?
Задело его за живое, улыбнулся обиженно, пошёл ругаться:
— Интересно, вы тут сидючи про всё знать хотите, что происходит, а мы на поиски своего родного брата пойти не можем, да?
Сестрица Агун оглянулась от печки, усмехнулась:
— Это кто же тебя рассердил, братец, сердитый какой.
Мол, и сам ты, и злость твоя гроша ломаного не стоят. Он прутом обвёл их дом, их сад, их скирду, поленницу, пасеку и сказал:
— А с чего мне весёлым быть, спрашивается, когда это было — боров с ножом в брюхе вырвался из рук, убежал, а помочь — никого рядом нет.
Старый со своим бараном возился, Агун хлопотала с хлебом, они все дела по дому давно сделали, двор и сад чистенько подмели и жили себе, как мирно тлеющий огонёк. Старый стал нож точить, сказал: