Татьяна Тарханова
Шрифт:
— А почему на одном хвостике вырастает свекла, а на другом хвостике морковь?..
Игнат сначала не понял, о чем спрашивает Татьяна, потом подхватил ее на руки и, высоко подняв, крикнул жене:
— Слышишь, мать, чего девчонка знать хочет, сразу видно, тархановская порода! Земляная порода...
— Я и то смотрю.
— Так хочешь знать, что, отчего и почему, — спросил Игнат, опуская Татьяну на землю, — хвостики-то разные? Один лист поднимает, а другой в землю растет. Вот в Пухляках...
В представлении Татьяны земля и деревня были неотделимы друг от друга. Не будет деревни —
— А я тоже раньше была в Пухляках? — спросила Татьяна.
— Ты здешняя...
— Этого быть не может. Все из деревни, а я ниоткуда? — И тут же назидательно произнесла: — Ну, зачем ты уехал из Пухляков?
— Не моя воля, так вышло...
— А почему так вышло?
— Долго рассказывать, — отмахнулся Игнат. Выходит, и перед Танюшкой надо держать ответ. Да, надо!.. Как от жизни ни отмахивайся, отвечать всегда придется...
Жизнь проникала в дом Игната Тарханова, не останавливаясь перед стенами, сокрушая броню безразличия, в которую он хотел заковать свою душу, думая, что это спасет его от тревог и тягостных раздумий.
Трудно сказать, как пришли на Раздолье в дом Тарханова эти полные испытаний дни. Все началось с того, что однажды в местной газете было напечатано, что в Глинске свили себе гнездо бывшие кулаки. Вслед за этим прошел слух, что всех их забрали и выслали в далекие края. Кого именно, Игнат не знал. Но одни говорили, что выслали десять человек, другие считали, что не меньше сотни, а главное, поговаривали, что вообще скоро из Глинска начнут выселять всех, кто самовольно покинул деревню. Игнат не очень-то верил всем этим слухам, он старался не поддаваться тревоге, но вскоре она охватила и его. Это произошло после встречи с Еремеем Ефремовым. Ефремов сказал ему:
— Вот работал кладовщиком — уволили… Не подхожу... Из раскулаченных, в ссылке был.
— Так тебя же вернули... Как же так?
— Узнаешь, когда и тебя выгонят. Не посмотрят, кто прав, кто виноват.
Однажды среди ночи раздался стук в дверь. Лизавета заметалась по дому. Не иначе как за Игнатом приехали. Игнат вышел в сени, открыл дверь. Ждал, увидит военных, а перед ним стоял Афонька Князев. Афонька осенью сдал внаем Лизаветину хату, купил в Раздолье бесхозный домишко и работал тут же от коммунального хозяйства, но на содержании владельцев домов, чем-то вроде санитарного уполномоченного, представителя пожарной охраны и ночного сторожа по главной улице Раздолья.
Улыбаясь, как бы преисполненный желания услужить Игнату, он протянул ему черную с белыми подпалинками кошку.
— Не твоя?
Игнат бессильно опустился на крыльцо. От пережитого страха он не мог говорить. А Князев, как ни в чем не бывало, продолжал:
— Иду это я и вижу — кошечка. Чья, думаю? Не Игната ли Тарханова?
Игнат вскочил с крыльца.
— Ты когда-нибудь о людях думаешь?
— Иль кошечка не твоя?
— Не то дурак ты, Афонька, не то...
— Понимаю, — сочувственно
— Нет.
— Скажешь! Такое время, а я среди ночи. Оно конечно, мне чего бояться? Из бедняков и сам бедняк. Опять же не на заводе, так что никакого вредительства сделать не могу. Ну и, в общем, не судили меня, не оправдывали, и никто на меня заявлений не писал.
— Зато ты на других писал.
— Что ж с того, — не обиделся Афонька. — И сейчас нет-нет, как ночную охрану, запрос мне делают: кто, как и к кому отношение имеет. Так что могут, к примеру, спросить: какое твое мнение о Тарханове?
— Ты и напиши, что по морде тебе дал и еще посулил.
— Не везет мне с тобой, — откровенно признался Князев. — Когда тебя выслали, житья в Пухляках не стало. А потом, когда я в Глинск переехал и хотел в милицию поступить, Сухоруков такую характеристику дал, что и разговаривать со мной не стали. И опять же из-за кого?
Афонька не договорил и бросился к калитке. Игнат пошел за ним. На улице было тихо, сонно, легкий ночной ветерок не мог поднять придорожную пыль. Князев стоял, весь подавшись вперед и сощурив глаза, что-то высматривал в белесых предрассветных сумерках. Не оборачиваясь к Игнату, он поднял руку и шепотом проговорил:
— Тише.
— А что тише? — нарочито громко спросил Игнат. — Иль ты по твоей должности обязан мышей ловить?
— Гляди-ка. С ног валится!
Игнат пригляделся. Вдоль улицы, то прижимаясь к стенам домов, то валясь на изгороди палисадников, шел пьяный. Игнат ничего не понимал. Пьяный как пьяный, чего особенного узрел в нем Афонька? А ночной страж раздольевской улицы даже присел на корточки, чтобы лучше наблюдать за пьяным, и, предвкушая какое-то удовольствие, потирал руки.
— Вот его сейчас как шарахнет. Ах, сукин сын, устоял. Ну ничего, у хлебной лавки его обязательно качнет, там ямка! И врежется он головой в стекло.
— Тебе-то что, от этого легче будет?
— Тяжельше! Зато власть свою покажу. — И, предвкушая наслаждение от сознания присвоенной ему ночной власти, продолжал: — Уж я его застукаю. За шиворот — раз коленкой под зад, два, и свисток! Пожалуйте, доставил за нарушение общественного порядка и разбитие стекла в хлебной лавке. Что делает, сукин сын, прошел дальше, не споткнулся. Известно, пьяный, он себе на уме. На ровном месте посреди дороги в лежку, а у стекла или когда его сграбастать можно, как струна. Эх, Игнат, не понимаешь ты меня.
— А ну тебя к черту, — сплюнул Игнат и, захлопнув калитку, ушел домой.
Но заснуть не удалось. Игнат снова вышел на крыльцо и молча, неподвижно просидел там, пока не взошло солнце. Мысли толпились в голове, обрывистые, неясные. Его дело давно пересмотрено, ему вернули все права, чего ему бояться? Но на душе было тревожно. Как обрести прежний покой и не думать о каких-то там кулаках? Пусть будет, что будет, но он правильно делает, что никуда не суется, ни в какие там общественные дела не вмешивается. Побыл годик-другой в ударниках, и хватит. Только бы ушла тревога, исчезли тяжелые раздумья. Лизавета, вот она знает, чего хочет. Не велико ее счастье, огорожено дворовым забором, а все же счастье!