Татьяна Тарханова
Шрифт:
Чухарев торжествующе оглядел стол. На него прямо в упор смотрел Одинцов. Ишь ты, задело! И пусть. Не всякому механику дано понимать такую диалектику жизни. Это был молчаливый вызов Одинцову. Он принял этот вызов и сказал:
— Вы думаете, диктатуру осуществляет тот, кто вчера пришел из деревни? Нет, его сначала перевоспитывают. Пусть прежде сам понюхает, что такое диктатура рабочего класса.
— Пролетарский котел, — хмыкнул Чухарев. — Переварим крестьянскую массу. Щи сварить, и то нужно время. А человек не капуста.
— Мы и не думаем сделать это за два часа.
— А вдруг завтра война? — выкрикнул Чухарев. — Нет, ты, механик, не думай, что я против. Я только хочу, чтобы Игнат понял,
В сенях послышались голоса, и в раскрытых дверях Игнат увидел Ефремова, его жену и детей: дочь Ульяну, чуть постарше Танюшки, и сына Федора, мальчонку лет восьми, который остался в сенях и оттуда смотрел на всех с хмурым любопытством. Татьяна на девочку не обратила внимания, а подошла к мальчику и спросила:
— Тебя как зовут?
— Федор Еремеевич.
— Это фамилия Еремеевич?
— Батька у меня Еремей.
— Пойдем играть на улицу.
Они вышли за калитку, и, прежде чем успели придумать игру, Татьяна увидела, что прямо на нее бежит большая собака. Невольно прижавшись спиной к забору, она протянула руку, ища защиты у своего спутника. Но Федор Еремеевич исчез. Татьяне ничего не оставалось, как в одиночестве пережить свой страх. А собака постояла около нее, обнюхала и побежала дальше с таким видом, словно девчонка у забора не заслуживала ее собачьих зубов. И когда опасность миновала, Татьяна заплакала.
— Ты чего? — спросил Федор Еремеевич, появляясь из калитки.
— Собака... Такая большая...
— Я думал, она тебя съела! Чего же ты плачешь?
Во двор вышел Чухарев, а с ним Игнат, Лизавета и Одинцов. Чухарев покачивался, икал и говорил Игнату:
— Пойдем теперь в гости к моему дружку.
— Ефремов же к тебе пришел...
— Скорей уйдет. А я тебя с Горбылевым познакомлю. Антон Ферапонтович кладовщиком у нас работает, душа человек.
— К Горбылеву так к Горбылеву, — согласился Игнат, и все вместе направились на соседнюю улицу.
У Горбылева было полно гостей. Из уважения к Чухареву и его знакомым кое-кому пришлось потесниться. Двух парней, уже изрядно выпивших и полудремлющих за столом, Горбылев вывел даже на улицу и там радушно напутствовал:
— Давай, давай, хлопцы, у меня попили, теперь валяйте к другим.
За столом было шумно. Через стол громко переговаривались две женщины:
— Марья, ты дорогую колбаску покупаешь?
— Не иначе как с сальцем.
— А по мне так и рубец хорош. Кто у меня в животе-то видит: картошка там или яишенка? Надо, чтобы здесь видели. — И она так тряхнула плечом, что даже затрещала шелковая кофточка.
Марья, не желая, чтобы ее собеседница выглядела в хозяйственных делах более опытной, отвечала ей с той же назидательностью:
— Оно конечно, Аннушка, чего бы ни поисть, только бы поисть, но далеко нам до города. Жаль, нет тут нашей матушки — русской печки. Она, кормилица, бывало, и завтрак спечет, и обед сварит, и на ужин горячее оставит. Опять же, какое без печи мытье? Она тебя и полечит. Этакие печки у нас были, а готовить не могли. Да скажи мне сейчас: съешь, Мария, что сготовила у себя в деревне, — не стану. Ложка торчком, а вкуса никакого. И какой может быть вкус, ежели чугуны месяцами не мыли, окромя соли никакой приправы не знали. В такой темноте жили. — И, неожиданно строго взглянув на сидящую рядом старую, в черной косынке женщину, сказала назидательно: — Для капусты,
Женщина в черной косынке растерянно разжала пальцы и тяжело вздохнула. Кто знает, что она подумала в эту минуту? Может быть, как никогда, пожалела о том, что сама первая научила дочку бросить колхоз и переехать в город? Как хорошо было там, в деревне! Сиди как хочешь, ешь как умеешь! И пусть не сразу наладилась в колхозе жизнь. Обжились бы, все утряслось бы. А вот сидеть по-городскому за столом никогда ей не научиться. И пока жива — будут ее понукать: то не се, это не се. Господи, чем заслужила немилость твою?!
Из края в край стола шел громкий пьяный говор. Каждый что-то хотел сказать, и почти никто не слушал другого. Но все говорили об одном: о городе. Чудном и незнакомом, о городе, которого немного побаивались и который в душе презирали. Нет, если бы в деревню приехали городские, им черта с два дали бы пустить корни в деревенскую землю. Крикливый женский голос взвизгивал над самым ухом Игната:
— Эй, — говорю я ему, это продавцу, — покажи мясцо! А он мне отвечает: «Гражданка, нельзя ли повежливее. Людям говорят: пожалуйста». Слыхали — пожалуйста! Еще, может, Христа ради, сделайте милость? Что я, нищенка какая? За свои деньги, чай, мясцо покупаю...
Игнат не знал ни хозяина дома, ни его гостей. Деревенская привычка ходить в гости из дома в дом тут, в городе, ничем не оправдывалась, и тем не менее ее придерживались. Какой-то здоровый детина, сидевший напротив Игната, раскачиваясь то влево, то вправо, расплескивая стакан с самогоном, требовал к себе внимания и пьяно кричал:
— Да, мы беглецы! Я беглец, ты беглец, он беглец. Но кто разгружает вагоны? Мы, беглецы! Кто добывает глину? Опять же мы. А строит дома? А обжигает кирпич? Нет, мы не бой, и нас не спишешь!
— Михайло, ты расскажи, как с учителкой воюешь, — крикнул ему через стол Горбылев.
— И впрямь война, — подтвердил Михайло и перегнулся через стол к Игнату. — Вы, вижу, все здешние, раздольские, а я план получил на пустыре в городе. Как получил? Об этом чего говорить. Но построился быстро. Люди лес возить возчиков нанимают, а я коня купил. Он себя на доме оправдал, и сейчас от него убытку нет. А построился, решил ни в чем себе не отказывать. Есть так есть, веселиться так веселиться. И вместе с сыном купили патефон. Приятно вечерком окно открыть, патефон на подоконник поставить и завести. Пусть на три улицы знают, что есть у Пшитикова музыка. И тут вдруг приходит одна женщина, не то что старая, да и не молодая, и говорит: «Нельзя ли как-нибудь потише?» Я даже не сразу понял — что потише? Оказывается, учительница она, живет напротив моего дома, и ей мой патефон мешает. «Это что же, спрашиваю, рабочему человеку отдохнуть нельзя?» А она мне: «Но вы же мешаете другим отдыхать и заниматься. К тому же ваша музыка такая, что кто понимает в ней, уши вянут». Это от моей-то музыки уши вянут! А музыка у меня первейшая. Сын покупал. Что ни пластинка — бокстрот! Ну я этой учителке и выдал. «Это что ж, по-вашему, наше правительство бракованную музыку выпускает?» Она туда-сюда. «Вы меня не так поняли. Дело не в браке, а что кому нравится. Вот вы курите, а я нет. Так не всюду разрешают курить». А я ей отвечаю: «На улице курить можно? Можно! Ну и музыку запускать тоже. А в дом к вам я со своим патефоном не прихожу. И запретить отдыхать рабочему человеку вы не можете». И запузыриваю! Второе лето идет война. И не скажи, какая паразитка. Мало того, что музыка рабочего человека ей не нравится, так ведь одна живет в комнате, двадцать пять метров, а рядом в квартире брательник мой, жена да двое детей — второй год как приехали из деревни — на восьми метрах. Справедливо это? А при Советской власти живем.