Татьяна Тарханова
Шрифт:
Сквозь толщу снегов Игнат словно вдыхал запах пряной весенней земли, молодой озими и знойной ржаной пыльцы, когда жаркий июльский ветер несет ее дымкой над хлебами. Такие близкие и дорогие сердцу запахи воскрешали чувство прежней радости, с которой он выходил пахать, косить траву или шел в осеннее холодное и ясное утро на ригу — молотить хлеб. За эти последние годы своей жизни Игнат часто думал: а все же, где лучше работать — у станка и машин на заводе или в поле пахать, выращивать хлеб и лен? И чем дальше была от него деревня, тем больше он склонялся к тому, что все-таки жизнь рабочего человека лучше. Нет у него тех тревог, что у крестьянина, знает всегда, что заработает, и уверен он в своем завтрашнем дне. Но сейчас он думал иначе. Какой толк в рабочей выгоде,
На следующее утро Игнат добрался до Пухляков. Он вошел в деревню и в нерешительности остановился посреди дороги. К кому зайти? Деревня родная, а родных никого. Много знакомых, да не у всякого он желанный гость. И подумал о своем доме. Кто бы там ни жил — он пойдет в свой дом. Еще издали увидел остроконечную соломенную крышу, заснеженный палисадник, ивы под окнами. Только подойдя совсем близко к дому, он вдруг увидел в нем что-то новое, совсем незнакомое. С улицы к дому пролегала не тропка, а широкая наезженная дорога, к окнам тянулись провода, а наружная стена была обшита вагонкой. Но самое удивительное произошло со скворечником. Он помнил — незадолго перед высылкой прикрепил скворечник почти у самой ивовой вершины. И хоть было видно, что скворечник никто не трогал, но он почему-то оказался не на вершине, а где-то на середине дерева, меж запутанных заснеженных ветвей. Да ведь это вершина так высоко поднялась! Сколько лет он не был в Пухляках!
Игнат взошел на крыльцо. Неожиданно в сенях увидел Потанина. Тарас в его доме? Этого он не ожидал. Вот так старый друг! Сразу забылись хорошие слова, с которыми он ехал в Пухляки. Словно встретив незнакомого человека, Игнат спросил:
— Хозяином будешь?
— Хозяином...
— И давненько?
— Четвертый год.
— Я ненадолго. Взгляну и уйду.
Тарас пропустил Игната вперед. Игнат перешагнул через порог, остановился в дверях, оглядел горницу. Да тут никто и не живет!
Стоит несколько столов, на стенах плакаты о льне-долгунце, в простенке между окнами телефон, а в углу шкаф. В его доме колхозная контора! А почему же Тарас — хозяин? Ясно — хозяин. С того дня, как убрали Ефремова, он председатель. За столом сидела девчурка лет восемнадцати. Она щелкала костяшками счетов и даже не взглянула на Игната. «Чья это?» — подумал Игнат и прошел в отгороженную фанерной перегородкой маленькую комнату. Теперь ему легче было говорить с Тарасом, только было неловко, что он с неприязнью встретил старого друга. Взглянул на вышарканную у входа в комнату половицу, подумал: «Вон сколько народу ходит», — и сказал:
— Мне, Тарас, оправдание вышло...
— Знаю... Что ж ты так долго не объявлялся?
— Иной всю жизнь от своего счастья уходит...
— Может, ко мне пойдем? С дороги согреться, да и отдохнуть надо...
И только тут Игнат заметил, как изменился Тарас за эти годы. Куда девались всегдашние стоптанные Тарасовы валенки, его дырявая шубейка с торчащими клочьями бараньего меха? На нем был шерстяной костюм, рубашка с повязанным галстуком. И весь он, от ботинок с галошами до хорьковой шапки, — ну совсем был не похож на прежнего Тараса. Казалось даже, что вместе с валенками и шубейкой исчезла его хромота.
— А ты как городской! Совсем как городской, — сказал Игнат.
— Это как — плохо или хорошо?
— Худого ничего нет, а одет ты не по-деревенски.
— А мне казалось, что вид у меня самый что ни на есть деревенский.
— Скажешь тоже!
— Ей-ей! — Тарас даже приложил три пальца ко лбу, словно готов был перекреститься. — Мужики покупают ботинки, и я тоже. Они костюм, и я за ними. Вот ты тоже городской.
—
— А мы в деревне городскими становимся. — И весело рассмеялся. — Ну, пошли!
Они вышли из правленческой избы и направились вдоль деревни. Шли сначала молча, а потом Тарас не выдержал и заговорил страстно, словно вступая в спор с Игнатом:
— Недавно встретился мне один человек — из деревенских — и стал нахваливаться: раньше жили в единоличестве — десять пудов сеяли, сто убирали! И до чего люди брехать охочи! Да ежели такие урожаи были, то с десятины мужику оставалось чистых девяносто пудов. Ну, вычтем еще тридцать пудов — корове, поросенку. Остается шестьдесят. Значит, одной десятиной могла прокормиться семья в пять-шесть человек. Так почему же при семье поменьше, да при наделе в три раза больше, в половине деревни только до рождества хлеба хватало? Мужицкая арифметика! Все, что в прошлом, он умножает, что в настоящем — делит, а что касается будущего, тут не то убавляет, не то прибавляет, мужик себе на уме и решает все в уме — в общем, сумма неизвестна. А у нас в колхозе все ясно. Имеет хозяин и жена его семьсот трудодней — значит, получай сто двадцать пудов! И заметь — чистых! На семена уже запасено колхозом, и что надо на свиноферму и для общественных коров — тоже уже взято. И это, заметь, с урожая всего-навсего шестьдесят пудов.
В дымке зимнего утра перед глазами Игната проплывали дома, изгороди палисадников, тропки к колодцам. Мимо проехала вереница саней, груженных навозом. В проулке близ реки виднелась кузница, и в ее раскрытых дверях искрило голубоватое пламя горна. Они шли на другой конец деревни. На пригорке показался новый скотный двор. Дальше, над гумном, висело облако пыли — домолачивали на тракторном приводе пшеницу. За гумном лежали поля. Игнат вдохнул запах снега и хлеба. Он плохо слушал Тараса. Шел, охваченный своими раздумьями и смутно ощущая какое-то беспокойство. Все в нем было наполнено чувством открытия необыкновенного, удивительного мира, и такого близкого, что он сливался со всем его существом и жил с ним биением одного сердца. Он видел этот новый мир по своим, мужицким приметам, которых, может быть, не замечал сам Тарас. Разве вел когда-нибудь Тарас счет заколоченным окнам в домах своего колхоза? Сколько их было! А теперь раз-два и обчелся. На деньги можно построить новую большую ферму, конюшню, крытый колхозный ток. Богатство! Ну, а может быть, и от щедрот государства. Но какие деньги, какие щедроты наполнят заколоченный дом живой жизнью вернувшегося хозяина, детским смехом, оживленными, хлопочущими бабьими голосами? Только человеческая душа, принявшая новую жизнь, может отбить доски с заколоченного дома. Да и сама жизнь так перестроилась, что назад ходу нет. Не растащишь же трактора по дворам, не расклепаешь пятикорпусные плуги на мужицкие сохи, из большого скотного двора не сделаешь сто хлевов.
Все было полно глубокого смысла. По дороге едет воз с сеном, а на возу парень. И вдруг на повороте воз задевает за край изгороди, и на дороге остается небольшая охапка сена. Парень прыгает на землю, собирает сено и бросает его наверх. Все как будто просто: увидел, спрыгнул, поднял. Да, просто, когда это делается ради своего. Сотни лет воспитывалась в человеке эта привычка! А ради общего, которое еще недавно считалось чужим? Надо было переделать сердце, чтобы это общее стало ему жаль, чтобы ради него он оглянулся, спрыгнул с воза и поднял, как что-то очень ценное для него.
Игнат Тарханов шел по деревне и на каждом шагу видел приметы нови. И по этим приметам ему не надо было никого спрашивать, хорошо ли жить в колхозе. Цветы в окнах домов, груженные навозом сани, кузнец, старающийся из маленького куска железа выкроить хоть подкову, — все подтверждало его наблюдения. Надо быть мужиком, чтобы видеть все эти приметы. Но чтобы за этими приметами ощутить и понять, что стало с душой мужика, для этого надо было оказаться на месте Игната, беглеца, человека, оторвавшего себя от земли. Пережитое дало ему возможность сделать великое для себя открытие. Душа мужика вновь обрела себя в колхозе. Душа стала на место.