Таволга
Шрифт:
На земле у валежины медленно ходил и еще медленнее поворачивался Старый глухарь-токовик, исторгая дикую, как заклинание шамана, песнь. Подлетевшая копалуха казалась очень маленькой по сравнению с ним. Он словно бы и не заметил ее, продолжая двигаться с той же размеренностью, и только голова почти запрокинулась, да звуки полились без перемолчек. Как только он отошел метров на пять, копалуха подбежала к нему, но он опять ее не заметил.
Справа в хвойной тьме сидел первогодок. Брови его еще не были настолько красными, чтобы петь, и он прилетел на ток просто так, движимый неясным предчувствием.
Медленно
Он видел Человека, крадущегося со стороны, где дымил костер. Но и Человек, и все вокруг выключилось из сознания. Он не слышал ни лесного гомона, ни хруста веток.
Вышло солнце и облило покать розовым светом, легли голубые тени. Посветлел ельник вдали. Березняк налился веселым красноватым цветом, нежно зазеленели стволы осин. Издалека доносилось бормотание тетерева.
Кара-Суер видел Человека и не мог улететь, как бывает нельзя прервать сновидения. Так продолжалось недолго, он приходил в себя и прислушивался. Но периоды просветления сокращались, и он снова становился беззащитным.
Вот Человек остановился, поднял ружье и стал изноравливаться.
После выстрела Кара-Суер посунулся вперед, задержался на мгновение, как бы стараясь сохранить равновесие и допеть песню, однако не удержался, песни не допел и стал падать. На земле, волоча крыло, он добежал до сосны, разбитой грозой прошлым летом, густая крона которой валялась теперь, всунулся в красные усыхающие ветви и затих.
Выстрел подшумел Старого, и он, с треском проламываясь через заросли, распугал ток.
Кара-Суер видел, как Человек прислушался, вероятно, надеясь уловить хлопки смертельно раненной птицы. Потом бросился в одну сторону, в другую — нет. Пробежал до конца площадки, за которой начиналась падь, прилежно всматриваясь в островки снега, — следов не было. Стал ходить кругами, сужая кольцо. Когда примостился на краю валежины, солнце поднялось над лесом.
А глухарь сидел под вершиной, видел, как Человек закурил, бросил до половины сгоревшую спичку, устало поднялся и ушел прочь.
Он забрался в крепь и не выходил, пока рана не зажила. А она оказалась тяжелой: кость предплечья перебита, обломки ее прокололись изнутри крыла. Постепенно кожа вокруг них уплотнилась, затвердела, вместо недостающей части кости появился крепкий хрящ. Крыло срослось, но перестало сгибаться в суставе.
Навсегда придавленный к земле глухарь почувствовал ближе ее, отходящую от зимнего озноба, отмякшую, пронизанную голубым прострелом и золотистыми звездочками гусиного лука, затем медуницей и барашками, а позже, когда прогрелась, сочевичником и сон-травой.
Принужденный всю зиму клевать сосновые иголки, теперь с жадностью поедал зелень. Заглушив голод, большую часть дня он просиживал неподвижно, стараясь не тревожить понапрасну больное крыло. Смотрел в синее небо, на то, как по нему диковинными белыми птицами тянутся облака, на узорчатые шапки лиственниц, в которых тихо поет свои песни ветер, где он так любил дневать раньше.
Лиственниц
Теплая и ласковая земля в мягком покрове, войдя в пору лета, запестрела цветами, загудела насекомой живностью, стала горячей — и затяжелели травы под бременем зреющих семян.
В месяц Линьки иногда подходил Токовик. Старик тоже терял перо и предпочитал отсиживаться, надеясь больше на ноги в случае опасности, чем на изреженные крылья. При встречах птицы останавливались, молча глядели друг на друга и так же тихо расходились, пригнув шеи, невидимые со стороны в густой траве.
Лето выдалось грозовым, часто шли дожди. Раньше он, вымокнув в росяной траве или от ливня, поднимался на вершину лиственницы или сосны и там просыхал. Теперь после дождя выбирался на край каменной гряды, за которой начиналась падь, и грелся на теплой плите. Здесь почти всегда дул ветерок. Высокие лиственницы чуть слышно шумели, навевая дрему, и он нежился, смежив веки. Под выступом той же плиты пережидал, если случалось, затяжное ненастье.
Однажды после томного, знойного дня синяя туча закрыла небо. Глухарю показалось, что огромные валуны, какие громоздились на вершине горы, тяжело ворочались внутри темной тучи, и ей было невыносимо тяжело от них. Потом будто взорвалась она — брызнули в разные стороны молнии, и оглушительный гром сотряс землю. Кара-Суер глубже втиснулся под плиту и оттуда следил за ослепительными высверками. Одна молния полыхнула совсем близко, рассекла полусухую лиственницу, под которой он любил клевать мелкие камешки. Ствол, расщепляясь, хрястнул, разорвался сверху вниз и вспыхнул голубым пламенем.
Хлестал ливень, а дерево ярко полыхало и делало тьму еще чернее. Раскаты грома подхватывало эхо, отчего гремело без перерыва, казалось, рушились вокруг горы, а глухарь находился в средине их, внутри грохочущего круга, и ему было немного страшно.
Гроза продолжалась до утра. От исполинской лиственницы остался обгоревший, дымящийся ствол. На глухаре не осталось и сухой пушинки. Но вышло солнце и ласково обдало теплом.
А в основном дни тянулись однообразно. Он привык к монотонному их течению, к жаркому солнцу, к шуму дождей, стуку падающих капель, пению птах и гуду насекомой братии.
Если раньше, крепко обхватив лапами сук, он мало заботился об опасности, засыпал спокойно и крепко, как только может заснуть птица, то теперь настораживался при каждом звуке: уронит ли шишку кедровка, треснет ли ветка под ногой сохатого, цокнет ли белка, гукнет ли сова. Тянущий душу крик постоянно голодного канюка заставлял замирать, переполох белок — прислушиваться: не пробралась ли куница.
Высохнув на плите, отправлялся в папоротники и под покровом раскидистых резных листьев чувствовал себя спокойнее. Там находил достаточно ягод, почек, гусениц и прочего корма — наедался.