Таволга
Шрифт:
Болото широким кольцом охватило гору со старой лиственницей на вершине, похожей на корабельную мачту с обрывком паруса. По склону спускались сосны, разреженные березняком. И всюду — буйные заросли пырея, затянувшего старую гарь. Сорил семенами дудник, шумел от ветра лабазник, иван-чай с висюльками белой пряжи, опутанный повителью, — делали место труднопроходимым.
У подножья горы — полоса камней, покрытых зеленым бархатистым мхом и брусникой. Полоса окаймлена калинником, роняющим ягоды на корню. За ним — темными колоколами ели — дневное убежище зайцам. Еще далее
В одно из таких окон попал сохатый. Взмутил воду, поднял со дна пузыри и тяжелый дух гнилости. Сохатый хотел тут же вылезть, да раздумал. Вместе с тиной со дна поднялись водоросли, ростки и листья. Он губами прихватывал стебли рогоза и, мотая головой, вытягивал их, хрустел корнями и жмурился. Медленно продвигаясь вперед, оставлял за собой широкий след, разрывал рогом затянутую поверхность, выбирал лучшие стебли с мясистыми кореньями.
Ему нравился перелом осени — благостное время, когда еще достаточно тепла, вдосталь корма и ни зуда комаров тебе, ни гуда слепней, ни нахальной, забивающей глаза и ноздри мошки. Красное время!
Осень, словно добрая бабушка, что села отдохнуть на минуту и любуется теперь с тихой улыбкой на свои дела: все ладно вышло, все получилось в меру.
Вдруг что-то большое мелькнуло сбоку и вмялось в мох с тугим звуком. Сохатый махом выскочил из полыньи, оставив на воде пузыри. В грязи, в тине, с вехотками водорослей на рогах, он замер, напряг мускулы и раздул ноздри. Но вот тело его обмякло, он мирно опустил голову и потряс ею, словно укоряя: «Ну, брат, нельзя так, надо предупреждать».
В кочках, раскрыв клюв, будто изнемогая от жары, тяжело дышал глухарь, насторожив черный глаз на сохатого. Основание хвоста пронзительно саднило, подхвостье намокло от крови, в глазах застыло недоумение: что случилось? Ему помнилась первая встреча с Человеком, тепло ладони, мягкий охват пальцами, улыбка. Свежа была и другая встреча, когда Человек ушел, не оглядываясь, осторожной походкой. Он думал, так будет всегда. И, когда два его брата, один за другим, снялись, он еще медлил, еще сидел в густой траве. Прогрохотало. Он поднялся и заметил, как Человек что-то поднял. Опять грохнуло, обожгло, посыпались перья. Обезумев от боли, он кинулся к болоту. Неуклюже тянул над землей, правил к горке, где бы мог укрыться в лапчатом ельнике, но боль прижала посреди болота.
Неподвижный глухарь сверху походил на пихтовый обломок, обросший лишайником.
Сохатый выбрался из бучила, отряхнулся и ушел к горе, подремать в тени.
Тело глухаря набрякло болью, в голове стучало, в глазах колебалось горячее марево. В горле пересохло, но он не пошевелился, лишь под вечер проглотил несколько клюквин. Из-за болота, с той стороны, откуда прилетел, учащались хлопки. Высоко над головой отмахал тетерев, должно быть, выжитый из родимого места выстрелами. Надоедливо трещала камышовка. Пара куликов-плавунчиков что-то искала в жиже, взмученной сохатым, и перекликалась резким писком.
Но
Глухарь нахохлился, стараясь удержать тепло. Оно уходило капля по капле. Ему вспомнились ночи там, на Светлой елани. И Старка. Как хорошо сиделось под ее крыльями!
Мир, теплый и ласковый, пришел к нему на изломе месяца Травы, пугающий и непонятный уходит в начале Желтых Лиственниц.
Под боком оказался сук. Матово светились на нем нити белого мха. Глухарь клюнул его раз, другой и стал жадно рвать сухие пряди, пока не очистил сук. Кровь перестала капать. Боль стушевалась, и его охватил сон.
Несколько дней Кара-Суер пролежал в полузабытье. Ушедшее тепло возвращалось медленно. По утрам на траве хрустел иней, закрайки полой воды все чаще стягивались льдинками. Только к обеду болото оттаивало, покрывалось испариной.
К концу месяца Отлета Стай солнце уже редко пробивалось сквозь тучи и грело слабо. Мочили дожди. Ветры словно расстреливали чернолесье — сыпались мокрые листья. Они или оседали медленно, нехотя, или кружились, подхваченные порывом, иногда поднимались высоко, но все же падали на сырую землю и, прибитые дождями, чернели.
Изреженный лес птицы покидали с тягучими криками, словно им, как и листьям, не хотелось отрываться от вскормивших их мест.
Сохатый в болоте больше не появлялся. Он ушел в ельник, откуда по вечерам слышался стук рогов. Кустарник осыпался. Трава легла. На кочках выставилась клюква.
Надвигались холода, а рана заживала плохо.
Внезапно выпал снег. Глухарь удивился белому вокруг. И стал выбираться к горе, к чахлым сосенкам — единственному спасению, склевывая по пути лишайники, от которых унималась боль.
Первый снег пролежал день и растаял. Осень оказалась затяжной. Он научился ловко бегать, но летал плохо.
Зима выдалась знобкой. Стужа рвала корье — только треск стоял. Но страшнее были свирепые ветры, вздымающие снег так, что разобрать уже нельзя было, где небо, а где земля. Лютую пору глухарь коротал в снегу, иногда отсиживался в нем по нескольку дней. Но, когда голод оказывался сильнее, он покидал убежище, садился на сосну, одетую куржаком, клевал промерзлую и оттого ломкую хвою и, набив ею кое-как зоб, нырял в сумет. Пробирался там немного, охлапывал место, подбирал под крыло голову, сжимался в тугой ком и под вой вьюги впадал в забытье.
Всю зиму никто не потревожил, но на исходе ее случилось событие, которое его чуть не погубило. Однажды с заходом солнца он устроился на ночлег и запасся терпением на долгую ночь. Ближе к полуночи послышалось легкое шуршание снега. Там, наверху, кто-то был. Вначале подумалось: лиса ищет мышей, потом — горностай или куница промышляют. Шорох временами стихал, но возникал снова. Глухарь подобрался, готовый взорвать снег над собой, но тут наступила тишина. Иногда так бывало: налетит ветер, качнет деревья, собьет с них комья снега или обломает засохший сук, проволочет поверху. А то вырванное бурей дерево лежит словно на плече другого и под ветер такой скрип и стон раздается — мороз по коже.