Тайна царствия
Шрифт:
Поэтому, к великому удивлению своего осла, я свернул с дороги, чтобы обменяться несколькими словами с пастухом, который гнал стадо овец в укрытие горной пещеры. Говорил он на местном наречии, однако все же понял мой арамейский язык и заверил меня, что в этих местах нет волков. У него не было собаки для защиты овец от диких зверей, и он довольствовался тем, что сам спал у входа в пещеру, чтобы туда не проникли шакалы. В его котомке не оказалось ничего, кроме черного ячменного хлеба и большого окатыша козьего сыра, он был весьма доволен, когда я угостил его своим пшеничным хлебом, просвирняком и сушеными фигами, однако, узнав, что я другой веры, отказался от предложенного мною мяса. Тем не менее он вовсе
Мы ели у входа в пещеру, а мои осел бродил в ее окрестностях. Окружавший нас мир поначалу окрасился в темно-фиолетовый цвет горных анемон, затем наступила ночь, на небе высыпали звезды. Ночь принесла с собой немного прохлады, я чувствовал, как из пещеры долетает теплота овечьих тел. Запах их шерсти усилился, однако это не доставляло неприятного ощущения а совершенно наоборот – напоминало запах детства и домашнего очага. И тогда мои глаза наполнились слезами, но плакал я не по тебе, о Туллия! Мне казалось, что я плакал от усталости: путь истощил последние силы моего ослабевшего тела; я, несомненно, оплакивал сам себя, свое прошлое, все, что утратил, и все то, что мне еще предстояло пережить. В эту минуту я безо всякого страха испил бы из источника забвения.
Я уснул у входа в пещеру, и небесный свод был мне крышей, как для самого обычного паломника. Я спал таким глубоким сном! что ничто не могло меня разбудить. Когда же открыл глаза, то увидел, как пастух вместе со своим стадом уже поднимался в горы. Не помню, чтобы мне снился какой-то вещий сон, но проснувшись, я ощутил, что воздух, земля и все вокруг стало совершенно иным. Обращенный к Западу откос горы все еще находился в тени, тогда как солнце уже освещало склоны холмов напротив. Ощущение было таким, словно мое тело ныло от множества ударов, и я испытывал такую усталость, что не было никакого желания даже пошевелиться. Осел лениво потряхивал головой. Я не мог понять, что со мной происходит: неужели я был настолько истощен, что два дня перехода и проведенная под открытым небом ночь смогли так меня измотать? Потом я подумал, что, возможно, это связанно с переменой погоды, к которой я был чувствителен точно так же, как к вещим снам и предсказаниям.
Я чувствовал себя настолько скверно, что даже не смог поесть, а лишь отпил из фляги пару глотков вина, которое никак на меня не подействовало. У меня появилось опасение, что я мог где-то выпить зараженной воды или подхватить какую-то болезнь.
Вдали, по тропе путники взбирались по склону горы. Чтобы справиться с охватившей меня инертностью, мне потребовалось достаточно много времени. С большим трудом я наконец-то навьючил осла и вернулся на дорогу. Немалые усилия я приложил к тому, чтобы помяться вверх, однако оказавшись на вершине хребта, я понял причину своего состояния. В лицо мне ударил сухой обжигающий ветер. Это был ветер пустыни. Поднявшись, он дует беспрестанно, принося людям болезни и мигрень, он свистит у дверей и проникает во все отверстия и щели в домах, от этого дыхания пустыни наглухо запирают ставни. Женщины начинают испытывать приступы тошноты. В один, миг мне опалило горло и лицо. Солнце стояло уже достаточно высоко и напоминало собой раскаленный шар. Наконец-то на другой стороне долины показался окруженный стенами священный город иудеев. Ощущая во рту соленый привкус ветра, я воспаленными глазами уже мог различить башни дворца Ирода, домишки, пристроившиеся у холмов и окружавшие город, театр, цирк, а надо всем этим возвышался со своими рвами, строениями и порталами храм, сверкая золотом и белизной.
Однако слепящие лучи солнца не позволили мне разглядеть храм во всем его величии: белый мрамор отсвечивал точно так же, как и сверкающее золото. Конечно, это было великолепное, небывалое чудо современной архитектуры, которое, впрочем, не вызывало у меня тех же чувств, что у иудеев: я смотрел на него внимательно, но с безразличием, разглядывал его, потому что не мог делать ничего другого после такого длительного путешествия, и я не был уже так молод, как тогда, когда впервые восхищался храмом в Эфесе. И не мог воспринять эту красоту и чистоту, поскольку глаза мне жгла пыль, приносимая соленым ветром.
Осел как-то странно посмотрел на меня; я принялся его подгонять, чтобы он поторопился. Когда же мы достигли вершины горы, он сам остановился в том месте, откуда лучше всего был виден окружавший нас пейзаж, и, безусловно, ждал от меня возгласов восхищения, пения торжественных гимнов и молитв. То, что я оказался рабом собственного тела и не смог по достоинству оценить священное для многих людей зрелище из-за простой физической усталости и неприятного ветра, вызвало у меня горькие упреки по отношению к самому себе.
Водя от злости ушами, осел принялся спускаться вниз по крутой тропинке. Я шагал рядом, держа его за недоуздок. Чем ниже мы спускались, тем тише становился ветер, а в долине его дыхание было едва ощутимо. Наконец к полудню мы достигли римской дороги, где сходятся пути из Яффы и Кесарии, переходя в одну широкую дорогу, по которой множество людей двигалось по направлению к городу. Я заметил, что у ворот люди собрались в кучки и смотрели в сторону одного из ближайших холмов, но многие все же старались пройти поскорее, прикрывая лицо. Мой осел шагнул в сторону, подняв глаза, я увидел на вершине заросшей боярышником возвышенности три креста с корчившимися от боли телами казненных. На склоне холма, ведущего к воротам, собралось великое множество людей, смотревших на кресты.
Толпа не давала свободно проехать по дороге, так что если бы я даже захотел продолжить свой путь, то не смог бы этого сделать. За свою жизнь мне часто приходилось видеть распятых на крестах злоумышленников и я всегда останавливался, чтобы вид их агонии мог закалить мое сердце и позволил в дальнейшем бесстрастно смотреть на человеческие страдания. В цирке мне приходилось видеть тысячи других, куда более жестоких смертей, но там они, по крайней мере, внушают страх, тогда как распятие на кресте представляет собой позорную и длительную смерть для провинившегося. Не могу не радоваться тому, что принадлежу к числу римских граждан и что даже если я совершу какой-нибудь поступок, из-за которого буду осужден на смерть, то умру быстро, от удара меча.
Если бы мой разум находился в другом состоянии, я бы, бесспорно, отвернулся бы от этого дурного предзнаменования и во что бы то ни стало продолжил свой путь. Однако, по необъяснимой для меня причине, вид трех крестов лишь усугубил мое угнетенное погодой состояние, хотя судьба приговоренных ни в коей мере не имела ко мне никакого отношения. Не знаю почему, но я знал, что так и должно было произойти: взяв осла за недоуздок, я сошел с дороги и, продираясь сквозь толпу, направился к месту казни.
У подножья крестов несколько сирийских солдат, принадлежащих к двенадцатому легиону, лежа на земле, играли в кости и попивали терпкое вино. Казненные не могли быть рабами или обычными преступниками, поскольку помимо солдат здесь находился их центурион.
Поначалу я с безразличием осмотрел распятых: тела их напряглись от боли. Затем мое внимание привлекла табличка, установленная на среднем кресте, прямо над головой казненного, надпись на которой была сделана на греческом, латинском и местном языках и гласила: «Иисус из Назарета, царь Иудейский». Первоначально смысл написанного ускользнул от меня, я не знал что думать. Затем я обратил внимание на терновый венец, одетый на склонившуюся голову умирающего так, как одевается царская корона. Из ран, причиненных его твердыми шипами, сочилась кровь.