Тайна гибели адмирала Макарова. Новые страницы русско-японской войны 1904-1905 гг.
Шрифт:
Как-то на долгой стоянке развели костер, поели, некоторые выпили. Кузнец стал приставать к синеглазому слесарю, чтобы тот с ним выпил. Он вежливо, но твердо отказался. Оскорбившись, кузнец тряхнул его за рубаху, пуговицы отлетели разом. Синеглазый вывернулся и каким-то необычным движением своих не очень уж больших кулаков разом привел кузнеца в чувство. Сплюнув кровь, тот отошел, ругаясь. Потом ребята спрашивали синеглазого, как он научился так ловко драться, тот отвечал шутками.
Рядом с ним на нарах лежал слесарь Алексей, все звали его Алешкой. Был он рыжеват, широкоплеч, весел и прост. Трудяга умелый, он недавно стал напарником синеглазого и, хоть старше годами, очень того слушался, как будто тот был старшим. В долгой поездке времени было много, и Алешка часто приставал к товарищу с расспросами. Тот отвечал терпеливо и охотно, никак не подчеркивал своего превосходства. Вот и сейчас Алешка вдруг спросил:
— Я вот в деревне часто дрался, когда ходили стенка на стенку, но ты же городской, отчего так ловок в этом деле, кто тебя научил?
— Да просто занимался спортом, есть такое соревнование — бокс, англичане придумали, тот же кулачный бой, но без мордобития, в перчатках, и ниже пояса никак нельзя.
— Перчатки — это для бар, которые шибко грамотные.
— Не все баре, кто грамотен, — мягко поправил синеглазый.
— Так, вестимо, — охотно согласился Алешка, но опять спросил: — Откуда мне, к примеру, этим спортом заняться, где монету взять?
— А ты в кабак пореже
— Верно говоришь, да только… — Алешка помолчал, как бы вспоминая что-то, потом сказал: — Вот наш молодой инженер Рутенберг, он с коньками приходит, не раз видел — стальные, на кожаных ботинках, идет поверх наших голов глядит, иудей.
— Люди делятся не по народности, а на пролетариев и буржуев, я тебе много раз говорил.
— Так ведь он-то и есть буржуй! Ручки в перчатках, воротничок беленький.
— Я тоже люблю перчатки и чистую одежду, а что в том худого, или я буржуй?
— Да нет, — простодушно смеялся Алешка, — какой ты буржуй! Но господское добро любишь, у тебя вот и сумка чудная какая-то! — И он кивнул затылком в сторону их общего изголовья.
Там под соломенной подушкой стоял саквояж, взятый перед отъездом из Петербурга. Синеглазый как будто не слышал последних слов Алешки, так же лежал, заложив руки под голову.
— Свертки хранишь какие-то бумажные, — весело болтал Алешка, — запасы, что ли?
— Запасы, — улыбнулся синеглазый, — в Артуре пригодятся.
— Еда, что ли?
— Для кого как, — перестал улыбаться синеглазый. — Давай сперва до Артура доедем. Ну, пора спать…
«Открыл тетрадь, три месяца не делал записей. Даже в Рождество не подвел итог года, как делал это всегда. Так тошно, так тоскливо, так безысходно, что не только записывать, думать-то не хочется. Грех уныния гложет меня, как и всех нас, прости прегрешения наши, Господи!
Вчера вернулись с дозора, германские подводные лодки постоянно шныряют в наших водах. Стиснув зубы, смотрим мы на них издали. Теперь мы с немцами „союзники“, в начале месяца подписали в местечковом Бресте „мир“ (несколько слов зачеркнуто)… С опозданием получили телеграмму РОСТА, что 1 марта немцы заняли матерь городов русских Киев. Там сидит какая-то „рада“ (что такое?), она и отдала Вильгельму всю Малороссию. Ужас, бред — над градом Святого Владимира подняли флаги кайзера и какого-то „украинского правительства“. Впрочем, в Петрограде немногим лучше… (зачеркнуто).
Адмирал Кетлинский в штабе флотилии сказал, что следует ожидать высадки в Мурмане чужих войск, германцев или англичан. Мы все понимаем, что говорит он так, „для публики“ (для чужих, гражданских людишек, что постоянно толкутся в штабе). Англичане на море неизмеримо превосходят немцев, особенно в наших широтах, высадка их невозможна, разве что малые группы с подлодок. А у нас даже порт прикрыть нечем. Наши корабли гниют у причалов. Личный состав сухопутных частей в большинстве своем находятся в бегах, а те, что еще сидят в казармах, так от них только вред один. Пьют, совершают наглые грабежи среди бела дня, а то и устраивают настоящие набеги на припортовые или вокзальные склады.
Мой миноносец воевал еще в Японском море, еле держится на плаву. Вчера штормило лишь на шесть баллов, качало средне, но я всем существом чувствовал, стоя на мостике, что корпус корабля вот-вот начнет разваливаться. На четверть команда не укомплектована, дисциплина… не хочу записывать, мне стыдно.
Перед самым Рождеством специальным поездом прибыли из Петрограда „комиссары“. Один явился ко мне на „Грозный“, мелкий чернявый типчик, одетый почему-то во французский сухопутный китель без каких-либо знаков различия. Представился, как чихнул: Зоф. Кто такой? Спросить не у кого. Говорить теперь боятся даже офицеры (виноват, „командиры“!), чего на флоте не наблюдалось никогда. Вместе с комиссарами прибыло какое-то „ВеЧеКа“, так, что ли, пишется? Они разместились в доме бывшего начальника порта, на чердаках поставили пулеметы. Ничего доброго мы от них не ждем.
Когда неделю назад выходили в море на боевое патрулирование, я доложился, как теперь заведено, этому самому Зофу. Думал, он пойдет с нами, а в походе к нему присмотрюсь. Нет, в море он идти отказался, но велел считать своим „заместителем“ кочегара Горбачева — пьянчугу и вечного штрафника. Тот аж раздулся от гордости и все время торчал со мной на мостике. Правда, он не просыхал от спирта, а потом морская болезнь его доконала, отсыпался и опохмелялся в каюте старшего офицера.
Возвращаемся, едва пришвартовались, Зоф тут как тут, поднимается на борт и не здороваясь: „Где комиссар?“ „Говорят, в каюте старшего офицера.“ „Как вела себя команда?“ „Замечаний нет“, — отвечаю. Да, думаю, разбирайся-ка ты с ними всеми сам… (далее несколько строк зачеркнуты).
<…> В свою подслеповатую клетушку приехал уже давно, напился чаю, согрелся, но успокоиться никак не могу. Хоронили мичмана Соколова, позавчера его убили днем в двух шагах от пирса. Он сдал вахту на миноносце, направился к дому, но зашел, как обычно, в храм Св. Николая (очень верующим был). А у собора на площади — „барахолка“, какое гнусное выражение! Вся наша нынешняя жизнь в том, вся Россия во власти „барахла“, мы им засыпаны и задавлены. На площади пьяные матросы привязались к нему — отчего, зачем, никто не ведает. Видно, сдуру. Он что-то ответил, его толкнули, стали бить, он сопротивлялся, человек мужественный. И тут кто-то из них пырнул его ножом, попал прямо в сердце. Смерть мигом, а матросня — в разные стороны.
Свидетелей множество, все видели, как до происшествия матросы пили спирт и матерились, один орал на весь базар, что пьют неразбавленный. Был уже вечер, темнело, лиц никто не запомнил (или сделали вид, что так). Да и толку что. Где искать? А главное — кто станет искать?!
Отец Афанасий чудесно отслужил поминальную. „Погиб Алексей, Божий человек, на службе Отечества православного, оберегая его от безбожных языков лютых…“ Сил нет. Надо взять себя в руки.
<…> Очнулся после потери сознания. Выслушал рассказ мичмана Шульца (он и дотащил меня сюда из каюты миноносца, где я лег на койку и не смог подняться). Без сознания был восемь суток. Ничего не помню, хотя, говорят, часто бредил. Шульц и боцман Филиппов постоянно навещали, боялись надолго оставить одного. Хозяева оказались чудными, коренные поморы, люди в обхождении вроде бы суровые, но в душе — бездна доброты. Они присматривали за мной, говорили, я метался, сбрасывая одеяло и шинель, боялись, что я простужусь. Как только наберусь сил, пойду в храм помолиться за моих спасителей.
Рассказали мне все последние новости. Их много, и они ужасны. Вчера высадились в Мурмане англичане. В штабе флотилии накануне шептались, что соединение „неизвестных кораблей“ замечено на дальних подступах к заливу. Зоф и другие надеялись, что это немцы, уж очень им того хотелось. Но мы-то заранее знали, что англичане тех сюда ни за что не допустят. Дураку ясно, что в Мурмане немцы получат первоклассную базу подводных лодок для их действий в Северной Атлантике. А то сейчас англичане и американцы по сути заперли их лодки в Немецком море.
К вечеру выход из залива был блокирован английскими эсминцами, все корабли нашей флотилии остались у стенок или на якоре. Комиссары и люди из „ЧеКа“ умчались на всех парах, оседлав паровоз с одним вагоном. Жители попрятались в домах, солдатики („красноармейцы“) сбежались в казармы, а матросы — по кораблям.
Нет, все прошло тихо. В порту высадилась английская морская пехота. Все жители, в особенности местные женщины, были удивлены до умопомрачения, когда здоровенные, заросшие щетиной молодцы двинулись по улицам в коротких, до колен юбках. А из-под них выглядывали узловатые ноги в разноцветных шерстяных чулках. Русские дамы, глядя на них, испуганно крестились. А мы, офицеры, смеялись. То были шотландские части, у них форма такая, только и всего. Мне еще в Англии разъясняли, что юбка у мужчин всего мира — древнейшая форма одежды, а наши штаны и брюки возникли совсем лишь недавно.
<…> Вчера вечером офицеры флотилии собрались в кают-компании крейсера „Аскольд“. Командир крейсера каперанг Павлов вел офицерское собрание флотилии (мы все без команды стали называть себя „офицерами“, а не „командирами“). Он сразу сообщил вслух то, о чем все шептались: контр-адмирал Казимир Кетлинский отбыл вместе с комиссарами. Я, как и многие, не знаю, как к этому отнестись. У нас теперь законной власти нет, каждый волен поступать по своему выбору. Вот только напрасно Кетлинский уехал, как с подножки соскочил: ни преемника себе не назначил, ни даже прощального приказа по флотилии не отдал.
Каперанг предложил нам обсудить единственный вопрос: как надлежит поступать офицерам в данной обстановке. Все молчали. Молчание длилось довольно долго. Я чувствовал, что ужасно боюсь, вдруг мне сейчас предложат выступить, внести предложение, а я… Я в растерянности, как и все. Но к тому же не вполне еще оправился, голова кружится, лоб в испарине, слабость, сухость во рту, мучает неуемная жажда.
Наконец решительно поднимается ст. лейтенант Бобров. Ну, уже ясно было, что он скажет. Он резко выступал против заключения мира с германцами в Бресте, честил его публично, в том числе и перед матросами, последними словами. Адмирал Кетлинский вроде бы признавал власть петроградского „совета комиссаров“, поэтому сделал ему внушение („армия вне политики, а флот тем более“, эту сомнительную истину я слышу уже давно; удивительно, что на нее опираются именно те, кто Россию не очень любит, и чем менее любит, тем чаще опирается). Ну, а когда в Мурман приехали Зоф и другие комиссары и „вэчекисты“, он скрылся, иначе несдобровать бы ему.
„Власть в Петрограде захвачена немецкими агентами… Мы этому „совету комиссаров“ не присягали… Надо освобождать Россию от германской оккупации и от германских агентов… Я со своим эсминцем выхожу вместе с нашими союзниками англичанами топить немецкие подлодки…“ — так вот примерно он сказал, и сказал очень горячо.
Никто не возразил ему. Впрочем, никто и не разделил его горячности. Раздалось лишь несколько кратких реплик, в целом они были в том же духе. Я молчал.
Каперанг дождался, когда опять наступила тишина. Выждал минуту и подвел итог: „Остаемся на кораблях и в частях вместе с командой. Каждый пусть сам решает по совести, как русский человек и патриот. Поскольку контр-адмирал Кетлинский отсутствует по неизвестным причинам, временно обязанность командующего флотилией принимаю на себя. Соответствующий приказ за моей подписью вы получите завтра к 9.00“.
Расходились мы тоже молча. Я медленно шел и все время думал: правильно ли я поступил? Долго бродил в сумерках, решая, наконец заключил: да. Когда нет твердого решения в душе, нельзя со словами вылезать. Теперь мне ясно: надо осмотреться, выждать. Посмотреть, как станут вести себя британцы, это раз. Что скажет теперь „совет комиссаров“, это два. Ленин и Троцкий, говорят, переезжают в Москву. Это уже тем хорошо, что Первопрестольная опять станет столицей, отец мечтал до этого дожить.
Сижу вот перед керосиновой лампой, записываю, а все думаю, думаю. Вот отец, как бы он поступил в подобном случае? Помню все его записи, изучил вроде бы всю его жизнь, но такого жуткого раскола он не переживал. И тут меня осенило! Вот его верный и самый, как теперь ясно, талантливый ученик и продолжатель Николай Оттович (царство ему Небесное!), вот он-то нечто подобное как раз переживал. После сдачи Артура он попал в плен. Японцы тогда к нашим офицерам были великодушны, уж больно геройски сражались, а потому всем, кто давал подписку более не участвовать в войне, отпускали на все четыре стороны. Некоторые уехали, а каперанг Эссен остался. „Я, — сказал он, — всегда должен быть вместе со своими офицерами и матросами“.
Верно! Так поступил бы и отец, так сделаю и я».
На праздновании Нового, 1896 года Макаров в очередной раз прощался с Дальним Востоком. Он получил назначение на должность старшего флагмана 1-й флотской дивизии на Балтике. Известие это застало его в Гонконге: здесь стоял на ремонте в доке броненосец «Николай I». И вот снова предстоит путь через половину земного шара — в Кронштадт.
На этот раз он направился на родину через Американский континент. На обычном рейсовом пароходе, то есть в качестве пассажира — весьма странное для него состояние! — Макаров прибыл в Сан-Франциско, город, который он более тридцати лет назад посетил еще безусым кадетом.
Задачи у него имелись свои, но он, как природный дальневосточник, захотел узнать: а как же «русская Америка» Аляска? Как Россия лишилась этих благодатных мест?
— Дорогой сэр, ваша просьба выполнена, вот подлинный акт о продаже Россией Аляски и всего имущества Русско-Американской компании Соединенным Штатам.
Объемистая папка из телячьей кожи легла на стол перед Макаровым. В голове замелькали мысли, которые давно еще будоражили сердце его и товарищей. Текст соглашения 1867 года в России опубликован не был, ходили слухи, что Аляску лишь сдали в аренду на 99 лет (как, к примеру, Панамский канал). Открывая папку, пятидесятилетний адмирал, заволновался, как юноша: а вдруг так? Ну, не я, не сын мой Вадим, но, может, внуки мои увидят Аляску русской?!
Увы… Текст соглашения, написанный великолепным почерком на английском и русском языках, был недвусмысленным: продается… в вечное пользование… в сумме 7 миллионов 200 тысяч долларов США… И подписи русского министра финансов Рейтерна и американского государственного секретаря.
С чувством досады Макаров закрыл папку и возвратил ее любезному архивариусу.
Пересекая огромную страну, Макаров менее всего чувствовал себя просто туристом. И в Вашингтоне, и в Чикаго, и в Нью-Йорке, и в других больших и малых городах Америки он думал прежде всего о деле своей жизни — о русском флоте. Особое впечатление произвела на Макарова работа американских ледоколов на Великих озерах, где он побывал в феврале, в разгар зимы. Несколько сравнительно небольших ледоколов обеспечивали круглогодичное судоходство, а оно было там, в центре Североамериканского континента, очень оживленным.
Мысль о покорении полярных морей занимала Макарова уже давно. Однажды, рассказывал позже капитан Врангель, зимой 1892 года мы со Степаном Осиповичем выходили с заседания Географического общества. Макаров вдруг остановился и сказал:
— Я знаю, как можно достигнуть Северного полюса, но прошу вас об этом никому не говорить: надо построить ледокол такой силы, чтобы он мог ломать полярные льды…
В конце прошлого столетия во всем мире мысль о достижении Северного полюса вызывала огромный интерес. Всеобщее внимание привлекла экспедиция норвежского ученого Фритьофа Нансена в Ледовитый океан.
В 1893 году смелая экспедиция началась. Достичь полюса не удалось: его пароход «Фрам» дрейфовал значительно южнее. Тогда Нансен с одним лишь спутником предпринял отчаянную попытку пройти к полюсу на собачьих упряжках. И это не удалось…
Неудача? Нет, это был грандиозный успех. В 1896 году чудом уцелевшего Нансена с восторгом встречал весь мир. Первый шаг к Северному полюсу был сделан. Дорога проложена. С тех пор «полярная» тема сделалась самой модной, Арктика же вытеснила со страниц газет и журналов прерии Дальнего Запада и джунгли, населенные тарзанами.