Тайна корабля
Шрифт:
Да, я повторял слова, пришедшие мне на ум; а между тем, в другом отдалении моего мозга, я ликовал и пел, радуясь неожиданному богатству. Груда золота — четыре тысячи двести пятьдесят двойных орлов [35] , семнадцать тысяч безобразных соверенов, двадцать одна тысяча двести пятьдесят наполеондоров — плясала, кружилась, плавилась и освещала жизнь своим блеском в глазах воображения. Тут все было ясно: Рай — я разумею, Париж — становится доступным, Кэртью избавляется от преследования, Джим поправляется,
35
«Eagle», — американская монета в 10 долларов (прим. перев.).
«Кредиторы!» — повторил я, и откинулся на спинку стула в оцепенении. Все это принадлежало им до последнего фартинга: мой дед умер слишком рано, чтобы спасти меня.
Должно быть, у меня есть задатки редкой решимости. В этот ответственный момент я чувствовал себя готовым на все крайности, кроме одной: предпринять что-нибудь или идти куда-нибудь, пока есть возможность спасти мои деньги. В худшем случае оставалось бегство, бегство в какую-нибудь из тех благословенных стран, где еще не занимались выдачей преступников.
«Никого не выдают! Никогда в Каллао!»
Эти беззаконные слова вертелись у меня в голове, и я видел себя самого обнимающим мое золото в компании людей, подобных тем, которые когда-то сложили и распевали эту песню в грубых и кровавых кабачках гаваней Чили и Перу. Моя неудача, разрыв старой дружбы, это эфемерное состояние, блеснувшее на минуту перед моими глазами, чтобы тотчас исчезнуть, довели меня до отчаяния и (изъясняясь выразительно, но вульгарно) свинства. Пить грубые напитки с грубыми приятелями при свете факела; носить мое сокровище спрятанным в поясе; бороться за него с ножом в руке, катаясь по земляному полу, переезжать то и дело, меняя суда, с острова на остров, казалось мне, в моем тогдашнем настроении, желанными приключениями.
Это было худшее, но понемногу я начал соображать, что возможен и лучший исход. Раз ускользнув, очутившись в безопасности в Каллао, я мог бы вступить в сношения с кредиторами и при помощи ловкого агента уговорить их на сделку. Эта надежда навела меня на мысль о банкротстве. Странно, подумал я, сколько раз я спрашивал о нем Джима, и ни разу он не ответил мне. Торопясь узнать о разбившемся судне, он не счел нужным удовлетворить моего не менее законного любопытства. Как ни тяжело мне было идти к нему, но я решил, что должен это сделать и выяснить положение.
Я бросил обед недоеденным, заплатив, разумеется, за все и кинув служителю золотую монету. Я действовал, очертя голову, не знал, что мое и знать не хотел; решил брать, что дается в руки, и давать, что могу; похищать и расточать казалось мне необходимым дополнением моей новой участи. Я шел по Бом-стрит, посвистывая, подбадривая себя для ожидаемой встречи сначала с Мэми, а затем с миром вообще и неким воображаемым судьею. У самого дома я остановился, закурив сигару для вящей бодрости духа, и, попыхивая ею и напустив на себя жалкое подобие (я уверен в этом) бахвальства, вновь явился на сцене моего посрамления.
Мой друг и его жена заканчивали скудный обед — обрывки старой баранины, холодные пирожки, оставшиеся от завтрака, и жидкий кофе.
— Прошу прощения, мистрис Пинкертон, — сказал я. — Жалею, что мне приходится навязывать свою особу там, где она вовсе нежелательна, но есть дело, о котором необходимо переговорить.
— Прошу вас, не обращайте на меня внимания, — сказала Мэми, вставая, и вышла в соседнюю спальню.
Джим посмотрел ей вслед и покачал головой: он выглядел плачевно старым и больным.
— В чем дело? — спросил он.
— Может быть, вы припомните, что не ответили ни на один из моих вопросов? — сказал я.
— Ваших вопросов? — пролепетал Джим.
— Именно так, Джим, моих вопросов, — повторил я. — Я задавал вопросы так же, как и вы, и если мои ответы не удовлетворили Мэми, то прошу вас вспомнить, что вы не дали мне никаких.
— Вы подразумеваете банкротство? — спросил Джим.
Я кивнул головой.
Он повернулся на стуле.
— Говоря по правде, я совестился, — сказал он. — Я пытался увернуться от ответа. Я сыграл с вами штуку, Лоудон, обманул вас с самого начала и стыдился сознаться в этом. И вот вы возвращаетесь домой и задаете тот самый вопрос, которого я боялся. Почему мы лопнули так скоро? Ваш острый деловой глаз не обманул вас. Вот в чем штука, вот в чем мой срам, вот что терзало меня сегодня, когда Мэми так отнеслась к вам, а моя совесть все время говорила мне: «Обманщик ты».
— Да в чем же дело, Джим? — спросил я.
— Это тянулось все время, Лоудон, — простонал он, — и я не знаю, как мне взглянуть вам в глаза и сознаться, после моей двуличности. Это были акции… — прибавил он шепотом.
— И вы боялись сказать мне! — воскликнул я. — Ах, вы, злополучный, старый, унылый мечтатель! Да что же это за важное дело? Разве вы не видите, что мы были осуждены на провал? И во всяком случае, не это меня интересует. Я хочу знать, как обстоят мои дела. У меня есть особая причина интересоваться этим. Чист ли я? Выдано мне удостоверение или когда я могу получить его? И с какого момента оно вступает в силу? Вы не знаете, какие важные вещи зависят от этого!
— Это худшее из всего, — проговорил Джим точно во сне, — не знаю, как и сказать ему.
— Что вы хотите сказать! — крикнул я, чувствуя в душе дрожь ужаса.
— Боюсь, что я принес вас в жертву, Лоудон, — ответил он, глядя на меня жалобно.
— Принесли меня в жертву? — повторил я. — Как так? Что вы подразумеваете под жертвой?
— Я знаю, что это заденет ваше чуткое самолюбие, — сказал он, — но что же мне было делать? Дела обстояли так плохо. Куратор… (как и раньше, это слово застряло в его горле, и он начал новую фразу). Пошли толки, репортеры уже травили меня, началась история, и все из-за Мексиканского предприятия; я перепугался и совсем потерял голову. Вас не было тут, и это было для меня искушением.